|
|
Ты была в красной
куртке – помнишь?
В единственной красной куртке на всю застывшую от холода Москву. Шутка ли – минус тридцать! Когда в последний раз было такое? Пять лет назад? Десять? Москва отказывалась заводиться и выходить на улицу, а если и выходила, то куталась в какие-то немыслимые вещи из советского прошлого черного или серого цвета. Время как будто вернулось лет на тридцать назад, в мое детство. Ни машин, ни людей. Знаешь, улицы в Москве были тогда полупустые. И очень чистые. И сама Москва была другой. В ней была какая-то вселенская монументальность и такая же вселенская обреченность. И это сочетание делало ее очень притягательной, как человека, который тщательно скрывает то ли огромную силу, то ли смертельную болезнь. И еще тогда все было черно-белым, как старые фотки или кино с Чарли Чаплиным. Черно-белые телевизоры ты, конечно, уже не застала. Ты не подумай: я не ностальгирую. Всего этого мне совсем не жаль. Единственное, чего мне действительно жалко из того времени, так это его красный цвет. На самом деле оно имело три цвета: черный, белый и красный – как осколок живописи в безупречном графическом пространстве. Он врывался супрематическими плоскостями прямоугольников и вытянутых лент в безнадежный академический реализм городского пейзажа. Сейчас, когда то время, как белый луч, прошедший сквозь стеклянную призму, распалось на тысячи оттенков многоцветного спектра, этот красный остался в работах Дмитрия Иконникова и Володи Мигачева. Он, как из трещин, сочится и сворачивается на изломах форм, на границах света и тени, как будто их холсты и рисунки на глазах у всех вскрывают себе вены: смотрите, в нас еще течет кровь. Я ехал по заблудившейся во времени (или во временах) Москве на своем старом Фольксвагене и чувствовал внутри какую-то незнакомую смесь одиночества и тихого беспричинного счастья. И еще тогда был снег. Стерильно чистый, как медицинская вата, потому что холод убил в зародыше всю московскую грязь, не дав ей возможности размножаться. Холод собрал обратно в призму все оттенки спектра и снова оставил в Москве только черный и белый цвета. И вдруг – твоя ярко-красная куртка. Осколок живописи. Я посадил тебя с подругой на Шмитовском, напортив детской больницы. За двести рублей до Киевского вокзала. В ту зиму мне не работалось, и я бомбил. Правда, этого еле-еле хватало на еду и сигареты, но было интересно. Таки разные люди. Все такие разные. Вы с подругой забрались на заднее сидение и болтали. О мальчиках, об эстраде, о чем-то еще, обо всем подряд, пытаясь изобразить еще не появившийся цинизм. Но он был очень трогательный, потому что был ненастоящий, как кофе из цикория. Я слушал и улыбался, потому что весь ваш диалог был предназначен только для меня. Две актрисы и один человек в зрительном зале, который к тому же сидит к сцене спиной и смотрит пьесу в маленькое зеркало над головой. Потом мы въехали во двор какого-то очень сталинского дома в начале Кутузовского и там твоя подруга, Оксана, кажется, да, точно, – Оксана – ты несколько раз называла ее по имени – там Оксана расплатилась и вышла, а ты попросила отвезти тебя к Макдоналдсу около Киевского вокзала, потому что ты очень любишь какие-то булочки, а их там продают только на завтрак, и надо успеть до десяти часов. Я согласился. Ты пересела на переднее сиденье и мы поехали. Мне захотелось курить, я пошарил в пачке, но обнаружил, что там пусто и попросил у тебя сигарету. Потом зажглась левая стрелка, мы тронулись, и только когда уже почти подъехали к Макдоналдсу, я повернулся к тебе. Ты смотрела на меня молча и курила. В левой руке ты держала вторую сигарету. Для меня. Тонкую палочку Vogue. Зажженную и уже на треть истлевшую. На расстоянии одного короткого жеста до моей лежащей на руле руки. Ты ждала на пороге моего пространства и времени, пока я, наконец, закончу свои большие дела и приму твой маленький дар.– Может, составишь мне компанию? – спросила ты. – Составил бы, но… Ваши двести рублей – это все, что у меня есть. И бак почти пустой. Мне едва хватит на бензин. – Ну тогда пойдем, буду тебя накормить. Видно судьба у меня такой. – Какой? – Платить за всех. – За меня еще никто ни разу не платил. – Ну, значит это будет твой первый раз. В Макдоналдсе ты заплатила за наш американский завтрак, и мы сели за столик. Я, наконец, смог, не отрываясь, посмотреть на тебя. Ты улыбнулась и сказала: – Глаза у тебя… – Какие? – Голубые! – съязвила ты и рассмеялась. Твои глаза были зелеными. Не просто зелеными, а ослепительно, нереально зелеными. Изумрудная зелень с лимонным кадмием. Такой прозрачный и глубокий цвет. – А у тебя… – Да, – ты не дала мне договорить, – это линзы. У меня плюс шесть. Без них я почти ничего не вижу. И ты снова улыбнулась. Я не знал, что сказать и рассказал тебе, как Делакруа открыл дополнительные цвета, о том, что каждый цвет, как и человек, имеет своего двойника наоборот, рядом с которым он живет в свою полную силу. – Вот смотри: красный – это дополнительный к зеленому, красный цвет твоей куртки – это дополнительный к твоим зеленым глазам. Поэтому, когда ты в красном, это так тебе идет. – А какой дополнительный к твоим? – Желтый. К синему или голубому – желтый. – Нет. Не пойдет, – ты покачала головой, – совсем не годится. – А какой же тогда? – Тоже красный. Тебе тоже пойдет красный. Он, наверное, ваще… ко всему дополнительный. И ты опять рассмеялась. Потом мы болтали. Долго. Час или больше. Тебя было легко слушать. Как-то бесконечно легко и тепло. И я совсем не помню, как мы прощались. Помню только, что обернулся тебе вслед. И твою красную куртку в белом снегу. Знаешь, я бы хотел еще раз увидеть тебя. Наверное, я не расскажу тебе о том, что каждый раз, когда я в машине прошу закурить, я жду, что обернувшись, увижу руку с зажженной для меня сигаретой. Пока не дождался. Я не скажу тебе: приходи ко мне и оставайся тут навсегда. Хотя я живу сейчас один. И я не скажу тебе: приходи просто на одну ночь. Или… Пойдем пить кофе! И даже: приходи на мою следующую выставку. Всего этого я тебе не скажу. Но я очень хочу спросить: у тебя все хорошо?
11 июля 2008 |
||
© Алексей Алпатов |