ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ
   
Эвелина Ракитская

СТИХИ

(Собрано 27 апреля 2000. Обновлено 1 апреля 2004 )

 
Это ничего особенного, рвакля такая, просто оборванный краешек бумаги, для декорации (5112 bytes) (3788 bytes)
 
Прошу извинить за возможные опечатки –
на свои стихи никогда нет времени...

Я родилась в Москве 4 апреля 1960 года. Всё остальное обо мне можно прочитать в "Баемисте".

 
Это тоже такая рвакля (5112 bytes)
   
 
 
     
***
Для того, чтоб глаза не покрылись коростой,
то есть коркой засохших расчесанных ран,
я себя убеждаю, что многое просто,
как простое армянское слово "яман".*
О яман! о яман! Над родною страною
плачет небо, и нету спокойного дня...
Но такого вовеки не будет со мною —
я еврейка, и родины нет у меня.

Как армяне поют свои древние гимны,
от любви и от гнева сужая глаза,
мне любить не дано.
Совершенно взаимно.
Я еврейка, мне верить России нельзя.
Мы с Россией друг друга еще не простили
и, взаимные счеты взаимно храня,
мы молчим. А чтоб в памяти волки не выли,
этой памяти тоже лишили меня.
Ни врагов, ни друзей — адвокаты и судьи
вычисляют-считают "жидовский расчет"...
Мне Россия родною вовеки не будет —
ни одной моей жертвы она не возьмет.
И руки не дадут, не поверят на слово,
Всё твердя про своё в полупьяном бреду.

Я еврейка — мне брать не велели чужого:
ни чужого куска, ни чужую беду...
...Я иду по земле гордой дикою кошкой,
от любви и от гнева себя берегу.
Чувство родины — это великая роскошь,

я такого позволить себе не могу.
Я иду по земле осторожною тенью,
забывая о предках (но имя им — тьма...)
Я не буду тереться о ваши колени,
я не стану проситься в чужие дома.
И, за русское дело поднявши стаканы,
Не заметите вы, как я тихо ушла. --
Мне почудились легкие дальние страны,
где не больно питаться с чужого стола...
Где меня не услышат, и я не услышу,
где не будет нужды ни в борьбе, ни в мольбе,
где я буду гулять по невидимым крышам
никому не заметной,
сама по себе...
1985


АФГАНСКАЯ БАЛЛАДА ( 1986 год)

Кто сердце бросит
и в тоске умрет
за родину любую...
за любую.
И родина его переживает,
за ним смыкая землю, как живую.
Где солнце режет землю, будто нож,
и красные цветы земного рая,
другие не умрут, а ты умрешь,
из глаз любую родину теряя.
Солдат серьезной северной земли,
где лед долбят, когда могилы роют,
умрет в любой оранжевой дали
и будет отрицательным героем.
Его вернут в запаянном гробу,
как за ноги подвешенную тушу,
в песке забыв ненужную ему,
ногою прочь отброшенную душу...
... Но разве кто-то в этом виноват?
И воздух полон сказочных мелодий...
Одних — в могилы — к северу — назад.
Другие — в землю родины уходят.
Сердца одних запаяны в гробах.
Сердца других — тверды и непреклонны.
... Верблюды там — о десяти горбах.
И сказочны их пышные попоны.
... И я хочу, чтобы замкнулся круг,
чтоб умереть за родину любую,
придти туда не с севера на юг,
а встать вдали, по сторону другую.
Стоять и ждать в коричневой пыли,
лицо закрыв от ужаса, как дети,
пока солдат из северной земли
меня в дали оранжевой заметит.
И нехотя поднимет автомат,
меня вместив в прицеле автомата.
И будет он ни в чем не виноват.
И буду я ни в чем ни виновата.
А просто вниз глазами упаду,
из глаз теряя родину любую.
И сердце брошу в сторону одну,
а душу брошу в сторону другую...
... потом себя увижу на песке:
как медленно ладони разжимаю
и как любую родину в тоске
упавшими руками обнимаю...


ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА ( 1984 г.)

Что делать,
я опять пишу про пыль вокзала,
про монотонный гул у пригородных касс,
про свой любимый цвет
асфальта и металла,
про запах сигарет
и тамбур в поздний час...
В редакции носить поэзию такую —
копеечку просить
с протянутой рукой:
как мрачен этот стих,
а жизнь кругом ликует...
Но Бог меня простит —
мне страшно быть другой.
Мне страшно быть другой,
когда в полночный тамбур
ползет колючий свет,
лучами шевеля,
а электричка мчит,
выстукивая ямбы,
дождливою страной
в холодные поля.
Мне страшно быть другой —
закрыть глаза и уши,
чтоб только со стихов
проклятие ушло...
мир доверяет мне
свою больную душу,
я на нее смотрю
сквозь мокрое стекло.
Она молчит в ночи
равниною туманной, раскинулась во сне
на север и на юг...
И кто-то шепчет мне:
подумай, негуманно
тревожить мир...
Молчи — неизлечим недуг.
И я смотрю в поля,
я лбом в окно вжимаюсь,
и капли сквозь стекло
текут в мои глаза.
Еще чуть-чуть — и все:
поверю и раскаюсь,
и выдохну строку:
ничем помочь нельзя.
... Холодные поля —
навязчивым виденьем.
Надеты провода
на черные кресты.
Прости, моя земля,
что с каждым поколеньем
сгущается беда,
огромная, как ты.
Когда во времена
доносов и наветов
твоих родных детей
топили, как котят,
ты, в страх погружена,
забыла про поэтов
и родила таких,
которые молчат.

В тебе растет беда,
Во мне – зерно иудье.
В ушах стучит покой,
Не превращаясь в крик.
Дотронусь ли строкой
до твоего безлюдья?
Дотронусь — и сама
ты вырвешь мне язык...

Я, как и ты, страна,
в бессилье растворяюсь.
Мне чудятся одни
снега, снега, снега,
огни, огни, огни... —
и я в тебе теряюсь,
и мы больны одним —
разрушена стена.
Я о тебе пишу,
но это бесполезно.
Я, как и ты, молчу,
я, как и ты, боюсь,
я, как и ты, лечу
дорогою железной,
пока в конце пути
в ночи не разобьюсь.

Я разобьюсь, а ты
останешься больною.
Я высоко взлечу и,
отводя глаза,
чтоб не смотреть, как ты
прощаешься со мною,
я выдохну строку "прекрасны небеса"...

Не вспомнят обо мне
те, для кого писала. Бесследно голос мой
в твои поля ушел…

Прости меня, страна…

 

* * *
Сразу по окончании школы
будут дочки мои в шляпах широкополых.
И на юбки нацепят большие булавки...
Эти строчки написаны мной для затравки,
потому что сейчас, для какой-то проформы,
я вовсю занимаюсь ломанием формы.
... Потому что задачи стоят деловые:
нужно дочкам надеть бриллианты на выи.
Если я не поддамся сейчас малодушью,
будут очи у них под французскою тушью.
Надо выбрать удачно площадку для старта,
надо быстро втереться в круги авангарда,
и стихи обеспечить и спросом, и сбытом,
чтобы детям жилось и одето, и сыто...
Так сижу, рассуждаю, собой восхищаюсь.
А тем временем снова в себя возвращаюсь,
и опять поднимаю избитую тему,
и опять сочиняю стихи про систему,
где мордастый герой с голубого экрана
"где-то как-то порой" изловил хулигана,
где стихи раздирают на мысли и форму,
где придумали школьную чудо-форму,
где на окна нельзя не подвешивать шторы,
где и мне на глаза понавешаны шоры.
Мне в судьбе моей серой досталось плохое:
не писать про любовь, а писать про другое,
чтоб однажды, когда я усну за машинкой,
ваши дети слагали стихи, как пушинки:
"в белом снеге зари
в январе на закате
в небо мчат фонари
в серебре и во злате..."
Понимаете? — я это тоже умею.
Но, вы знаете, я почему-то не смею.
Я пишу о другом, чтобы после метели
ваши дети писали, о чем захотели...
Чтобы смели потом, в январе, на рассвете,
говорить, что хотели, счастливые дети.
...Но как только
наступит момент всепрощенья,
как в душе моей вспыхнет одно восхищенье,
потому что некстати,
а может быть — кстати,
каждый слесарь начнет разбираться в истмате:
на просторах страны
под развесистым флагом
людям будут даны всевозможные блага:
на заводах, в полях, в институтах и школах
будут все в соболях, в шляпах широкополых...
сборник выпустит каждый желающий дворник,
к выходным понедельник прибавят и вторник,
и, как будто французскими супердухами,
мир заблагоухает такими стихами,
где горят фонари и никто для проформы
не ломает свои содержанья и формы...
1985

***
Будут гости шуметь,
будут гости играть на гитаре...
про "заезжего" петь
и беседовать о Кортасаре,
со значеньем курить
и талантливо стряхивать пепел,
и ругать и хвалить,
возводя в превосходную степень...
Будут суффиксы "ейш" —
"гениальнейший" или "глупейший"...
Только слушай да ешь!
И не думай о разном дальнейшем.
Развлекайся себе!..
И окурки в тарелке сминая,
подпевай о судьбе,
в падежах это слово меняя...*
Только пой да играй!
За тебя все решили как надо —
не возьмут тебя в рай,
не записан ты в очередь ада.
Приведут тебя в ночь —
будешь туфли снимать у порога.
И не вырвешься прочь,
И гостей будет в комнате много...
Не дадут умереть —
Ты у них предусмотрен как лишний.
Не возьмут тебя в смерть —
есть туда кандидат попрестижней...

Приведут тебя в день —
и не сможешь уйти по-английски...
Ты им нужен как тень
или друг без московской прописки.
И напрасен твой труд,
и напрасно костюм отутюжен —
в жизнь тебя не возьмут,
потому что — кому ты там нужен?
Потому что...
... Садись,
что-то больше гитары не слышно...
На гостей не сердись —
каждый гость в этой комнате лишний..
1984

                         Подруге

Потому что кончается лето,
потому что снимаются маски,
не хочу закопченного "ретро",
не хочу стилизованной сказки.
Потому что не трудно заметить,
что не выпрямить шалями плечи,
а подсвечники сами не светят,
если вынуты души и свечи...
Потому что ясна неизбежность,
и зимою кончается лето,
мне узнать бы, какой была нежность,
и какого она была цвета?
Потому что ясна бесполезность,
и кончается осень зимою,
мне бы вспомнить: какой была
честность?

Безнадежной? Ненужной? Прямою?
Потому что я все позабыла,
но сначала все может начаться,
мне бы видеть: каким оно было —
то, с чем я не могла повстречаться?
... Ты была цвета резкого ветра,
но, к нему повернувшись спиною,
ты смотрела в печальное "ретро",
где весна оставалась весною...
улыбалась рембрандтовским лицам
и соборам насмешливо-гулким,
потемневшим, как лица, страницам
и наивным кривым переулкам...
Ты тянулась к бездомным собакам —
с пониманьем на ласковых мордах,
к упраздненным декретами знакам —
твердым знакам, в забытости гордым...
И смотрела в застывшие дачи,
где светает позднее заката,
где все было настолько иначе,
что уже незаметна утрата...
Где навечно застыл чей-то призрак
перед чашкой остывшего чая,
рассуждая о судьбах отчизны
и о собственной смерти не зная...
...Даже если не будет ответа,
даже если пойму бесполезность,
я хочу быть такого же цвета,
как твоя старомодная честность.
Цвета бархата и креп-жоржета,
прошлогодней засохшей сирени,
цвета самого доброго цвета —
без единой неискренней тени.
Я хочу быть такого же цвета,
как у вечера, берега, лодки,
как у юности, моря и лета,
как у лагеря, смерти, чахотки...
Цвета осени, цвета покоя,
цвета медной старинной посуды...
ты была и осталась такою.
Я такой не была и не буду.
'1984, август


* *
*
                И. Карабутенко

Как будто не бессмертна тишина,
Вы все о Малларме да Модильяни...
Но серый снег! Железная луна! —
как олимпийский рубль в пустом кармане...
Я под луною этой рождена.
Я от Парижа — на другой планете,
где с трех сторон — далекая страна,
и колокол раскачивает ветер.
Пойдешь налево — пусто с трех сторон,
пойдешь направо — воздух смертью дышит.
Пойдешь ли прямо — черный крик ворон
(про этот крик поэты вечно пишут...)
Какой Апполинер? Какой Дега?
О чем Вы это? —
в черно-белом цвете
до горизонта — ровные века,
и колокол раскачивает ветер...
1984

 

            Памяти Высоцкого

Я хочу быть такой,
чтобы каждый на мелкие части
мог меня разбивать,
как в лесу разбивается крик,
чтоб над каждой строкой
мог любой, леденея от счастья,
морщить лоб и вздыхать:
до чего ж примитивный язык...
Я хочу быть такой,
чтоб меня принимали за эхо,
чтобы кто-то локтями
меня отовсюду пихал,
чтоб над каждой строкой
критик мой, столбенея от смеха,
морщил лоб и вздыхал:
я уже это где-то слыхал...
Я хочу умереть,
всем понятной от корки до корки,
чтоб со всех сигарет
падал прах мною сказанных слов,
чтоб на кухнях гореть
дополнительной пятой конфоркой
и осесть на руках,
став четвертою стрелкой часов.
Растерять все свое,
стать приправой, замешанной в блюде,
разлететься в пыли,
чтобы, напрочь меня позабыв,
даже имя мое
отрицали ученые люди,
чтобы споры вели и решили, что я — это миф...
1984


***
Я отрекаюсь каждый день
и отречением горжусь.
Меня пугает даже тень
людей, которых я стыжусь.
Я отбиваюсь как от рук,
я удаляюсь по стезе
от непристроенных подруг
и непрописанных друзей,
от тихих, буйных и других,
и от аллергиков на ложь...
Мне тяжело смотреть на них –
кто очень на меня похож.
Я этих комплексов боюсь:
они заразны, как чума.
Теперь я весело смеюсь
над тем, чем я была сама.
Когда сижу среди людей,
знакомством с коими горжусь,
мне очень стыдно за друзей,
которых я в себе стыжусь:
они из глаз моих глядят,
мой голос ими заражен,
и я влезаю невпопад,
я просто лезу на рожон...
Но прогоняя их, как бред,
я только робко жмусь к стене:
меня почти на свете нет,
когда их бреда нет во мне.
Я вся из этого стыда
людей, которых я стыжусь...
Но близок, близок час, когда
я от себя освобожусь,
когда уйду от вас одна,
вас опасаясь, как огня...

Он близок, этот час, когда
вам будет стыдно за меня...

...Когда мне будет сорок лет,
когда я первой окажусь, восстановите мой портрет
из тех, которых я стыжусь.
1984


***

А когда тебя так любят
эти маленькие пери —
эти тонкие ресницы
и голубизна в белках,
а когда тебе так верят
твои маленькие дети,
надо жить на этом свете,
и не думать о веках...
Не укрыться в черной раме — чувство долга... что ж поделать... Надо быть живою мамой — остальное все равно.
Как разбойник с кандалами,
пусть душа смирится с телом.
Ей на этом свете долго проболтаться суждено...
1984


* * *

Страна моя, пустынная, большая…
Равнина под молочно-белым днем.
Люблю тебя, как любит кошка дом,
Дом, только что лишившийся хозяев.

И странное со мной бывает чудо –
Когда-то кем-то брошенная тут,
Мне кажется, я не уйду отсюда,
Когда и все хозяева уйдут.

Я буду в четырех стенах забыта,
Где с четырех сторон судьба стоит.
И кто-то скажет: "Ваша карта бита.
Вам путь отсюда далее – закрыт…"


Я думаю об этом только ночью,
Когда никто не может подсмотреть.
А днем я знаю совершенно точно,
что здесь нельзя ни жить, ни умереть.
Лишь в Час Быка,
шарф намотав на шею,
как будто я совсем уже стара,
я на руки дышу и чайник грею,
и быть могу с Россией до утра,
И мне легко,
как будто век мой прожит,
как будто мне под восемьдесят лет...
Россия и беда — одно и то же.
Но выхода иного тоже нет.
И пуще гриппа и дурного глаза,
пока стоит великая зима,
ко мне ползет бессмертия зараза,
страшнее, чем холера и чума.
Она ползет, пережигая вены,
от пальцев к сердцу, холодя уста,
как будто я внутри уже нетленна,
и речь моя пустынна и проста.
Как будто бы из жизни незаметно
ступила я туда, где воздух крут,
где все двуцветно (или одноцветно),
как жизнь моя — чье имя — долгий труд..
И лошади, бессмертие почуя,
остановились а ледяной степи...
Сон, снег и свет...
И дальше не хочу я…
Любовь? Не надо никакой любви.
Плоть в камень незаметно превращая,
а душу — в то, чего нельзя спасти,
как вечный снег, страна моя большая
стоит по обе стороны пути.
И в этой замерзающей отчизне, —
уже не размыкая синих губ, —
мне все равно: гранитом стать при жизни
или до смерти превратиться в труп...
1985


***


Когда-нибудь меня разоблачат,
и по дороге от метро до дома
мне будет все казаться, что летят
за мной глаза обманутых знакомых...
Когда-нибудь меня разоблачат
и растрезвонят весело повсюду,
что мой так называемый талант —
не Божий дар, а цирковое чудо...
Когда-нибудь на все укажут мне:
дешевые приемы,
шарлатанство,
"Легко жила"
"писала о себе" —
и возвратят в обычное пространство.
Когда-нибудь меня вернут назад,
как слово, убежавшее из песни.
Так в утренний холодный детский сад
приводят после месяца болезни...
...Я помню все: дразнилки за спиной,
и как совали шарики из хлеба
за шиворот... и мысль:
не мне одной
заметно, как я выгляжу нелепо...
Я помню все: прокисший вкус котлет
и тайное сознанье превосходства.
С тех пор я целых девятнадцать лет
скрываю от людей свое уродство.
...Когда-нибудь меня разоблачат.
1985


***
Осенний лист лежал на тротуаре.
Прошла зима, и кончилось метель.
А лист лежал. Его не подметали.
На тротуаре наступил апрель.
И я пришла в апреле в гости к Вале,
которую не видела сто лет.
А лист лежал. Его не поднимали.
В гостях у Вали был один поэт.
Он говорил, что в мире нету Бога,
и что искать его напрасный труд.
Потом сказал: ужасная эпоха,
ведь нынче все куда-нибудь бегут...
Потом прочел свое стихотворенье
про жимолость какую-то, и мне
так было грустно, как в тот день творенья,
когда все пусто было на Земле.

Но я ему почти не возражала,
конфеты ела и жевала торт,
и мысль моя металась и бежала
не к жимолости, а наоборот.
И ватный воздух между ним и мною
висел, сгущаясь около стола,
и, наконец, стеклянною стеною
оформился.
И я домой ушла.
... И вот в метро, куда еще пускали,
где свет на стеклах
пляшет старый твист,
я вспомнила, что там,
на тротуаре,
лежит забытый прошлогодний лист.
1984


СТИХИ ЛИШНЕГО ЧЕЛОВЕКА
1.
Ну что ж такого? Люди и огни,
над головой раскрытые зонтами...
И вымершие солнечные дни,
Усыпанные чахлыми цветами.
И в комнатах пылится пустота,
и все давно уехали на дачу,
и сохнет в холодильнике еда,
оставленная к пустоте в придачу.
А воздух вечерами так горяч,
что кажется береза кипарисом,
и хочется до ужаса — хоть плачь —
устроиться в провинции актрисой,
чтоб закрутить трагический роман
с каким-нибудь мошенником и вором,
чтоб этот обольстительный обман
дал пищу интересным разговорам.
Чтоб слухи распускали про меня
прыщавые уездные весталки,
чтоб говорили: "как она страшна",
и чтобы было им меня не жалко...
И чтобы тот, который соблазнил,
ограбил, бросил и забыл навеки,
сначала показался очень мил,
но оказался пошлым человеком.
Чтоб о любви без умолку трещал
и страстно обещал на мне жениться,
и повезти на воды обещал
в Швейцарию, Венецию и Ниццу... —
пообещал все это и сбежал,
в рулетку просадив свое именье,
а может — потому что уважал
уездное общественное мненье...
Но для чего ж такого подлеца
в своих мечтах я вдруг нарисовала?
А просто в жизни этого лица
все было б ясно с самого начала:
я знала бы его коварный план —
наврать, сбежать, исчезнуть, испариться,
но был бы обольстительный обман:
Швейцария, Венеция и Ницца...
2.
А я была уборщицей тогда.
И, копошась в последствиях ремонта,
сама себе шептала иногда
навязчивые строчки из Бальмонта,
которые учебник выдавал
за идеал ритмического строя,
чтоб ученик, как выкройку снимал
приемы поэтического кроя...
И мир был так удушлив и горяч
и скроен по метрическим законам,
что даже самый радостный рифмач
терялся в нем, как плачущий ребенок.
Все выводы за доводами шли,
стояли перед следствием причины,
и люди, в основном, себя вели,
как женщины должны и как мужчины...
Я знала, что Россию не люблю,
(Любить себя – что может быть глупее?) --
поскольку объяснить, за что люблю
еще труднее и еще страшнее.
Я знала, что куда ни кинь глаза,
везде застыла ясность ледяная,
и ничего благословить нельзя,
одновременно с тем не проклиная...
3.
И шли слова — попарно и поврозь,
По одному и длинные цитаты.
Они ползли через меня насквозь,
а может быть — шагали, как солдаты.
От звона их болела голова,
и без того тяжелая от пыли,
но я зато была во всем права,
поскольку мир не для меня кроили...
И лишь хотелось, чтобы все пришли
и поглядели, как в словах витая,
я пол мету, и волосы в пыли
так выглядят, как будто я седая;
как я плюю на эти небеса,
смеюсь в ответ на вечные вопросы,
сама себе пуская пыль в глаза,
чтобы из них не выкатились слезы...
4.
Я невпопад. Я — не в свои века.
Мне одиноко, холодно и сыро.
Я — как животным пятая нога,
а человеку -- дырочка от сыра.
Я вечно не о том и не про то,
моя душа поделена, как Польша.
Я раньше лет на двести или сто,
и позже лет на двести или больше...
Тут ясно все. Тут плачут и поют,
тут лирику гражданскую рождают.
За что им часто деньги выдают,
а некоторых даже награждают.
Тут скучно — ни вперед и ни назад.
Тут песни про нейтронную угрозу.
Тут, словно заключенные, стоят
рядами черно-белые березы...
…А ТАМ — ловить в приемнике "Маяк"
за то, что он враждебен Вашингтону,
и прицепить к балкону красный флаг,
и презирать британскую корону.
Цитировать из Маркса все подряд,
людей пугая тенью коммунизма,
и не стесняться, если уличат,
что дорога мне красная отчизна.
В стране, где можно рукопись продать,
Да и себя – в придачу к вдохновенью –
не стыдно даже Ленина читать ! –
и помнить наизусть определенья...
5.
И пепел мой развеют над Москвой.
А чтобы не возникли осложненья,
я выторгую, будучи живой,
посмертное свое освобожденье.
Я, может быть, юристам дам на чай —
дам тысяч пять, пусть радуются, черти,
но чтоб потом пропало невзначай
у них мое свидетельство о смерти.

Потом я загляну в больничный морг,
и, расплатившись звонкою монетой,
скажу, чтоб нс вскрывали череп мой,
чтоб, вынув мозг, набить в него газету…

А вас я попрошу стихи мои,
которые лежат в "архивах личных",
нс размножать на ксероксах в НИИ
и не сжигать на площади публично:
иначе кто-то сможет подсмотреть,
что вся их поэтическая сила
не в том, чтобы кого-нибудь согреть,
а чтобы кровь от ужаса застыла....
1984


Зачем слова на белизне бумаги
цветами безобразными растут?
Огромные, удушливые маки —
они меня задушат и убьют.
Тонка струна, слова ее терзают,
им не понять тончайший перезвон —
так мечется судьба моя слепая,
как чья-то тень меж каменных колонн..
...Как я смешна •— без времени и места,
в короткой шубе и в большом кольце,
(намек на роскошь, но уже известно,
что все равно развязки нет в конце) —
все без меня заведено, как надо,
как я жалка, когда прошу помочь,
когда мечусь от рая и до ада
и ухожу, обманутая, прочь.

Как стыдно мне!
Но чувствую душою,
что в этом и сокрыта тайна вся:
что я должна быть гордой и большою,
и что проситься в эту жизнь нельзя.
Тут все вполне продуманно и честно,
и есть у всех конторские столы,
а мне нигде не будет даже места
в какой-нибудь конторе мыть полы.

Но — соткана из пламени и света —
покинув сердце, голос, плоть и стать,
я растворюсь, теряя все приметы,
я на земле пройду сквозь все предметы,
исчезну я, чтоб все собой объять.
И потому меня вам и не жалко,
что есть во мне немыслимая ложь,
когда иду к вам, словно та русалка,
которой шаг по суше — в сердце нож,
и каждый день — хождение по мукам,
и каждый час — терпенье до конца...
Но я пройду, став недоступным звуком,
сквозь двери все и через все сердца...
И час пробьет. Когда-нибудь весною,
как дивная бурлящая гроза,
я оживу над сказочной страною,
и вы меня увидите иною,
случайно в небо обратив глаза...
1988


***

Знакомых полон мир...
Кругом такой размах...
Качает он меня на розовых волнах.
На розовых волнах
и светло-голубых,
когда сижу в гостях,
или встречаю их.
Как вкусно есть в гостях
и хвастаться собой:
своим талантом и
блестящею судьбой.
И вслух мечтать, за что,
когда и почему хотя бы лет на сто
я попаду в тюрьму...
И как я в кандалах,
в чахоточном бреду,
с ног отрясая прах,
на каторгу пойду,
и как моя душа
ой прах переживет,
и как я хороша — узнает весь народ..
Сказать — и сделать вид,
что шутка — этот текст.
Какой позор и стыд
шутить про чей-то крест!
И никогда в тюрьму
я в жизни не пойду:
уж слишком я люблю тепло и красоту!
Я так люблю июнь, когда цветут сады,
и яблочный шампунь, и белые цветы,
но розовый шампунь
в тюрьме нельзя достать,
и как цветет июнь —
в тюрьме не
написать...
...Но если все вокруг
похоже на острог,
то понимаешь вдруг,
какой в поэтах толк:
с персоною своей,
как по миру с сумой,
шататься по гостям
и хвастаться собой...
На улице — июнь,
а в доме — пыль и мрак.
Железною пятой проходит жизнь,
как танк.
А ты сидишь в гостях —
не молод и не стар,
свободный и пустой,
как первомайский шар.
А ты сидишь в гостях,
свободный целиком.
С ног отрясая прах,
пьешь кофе
с коньяком...
Поэт живет в гостях...
Напьется — и привет!
(он поступает так, поскольку он поэт...)
Его душа полна
коктейлей и стихов.
И что ему война? И что ему любовь?
Его качает мир на розовой волне,
как дорогой сапфир
в оранжевой стране…
1985


***

Или это последний свистящий полет?
Или старость, как дохлая кошка, ползет? —
прямо в горло ползет, не скребет на душе,
потому что мы с нею подохли уже?...
Скоро кончится все. Умирать — так сейчас.
Без ужимок и дохлых кошачьих гримас.
Обернуться одной бесконечной душой.
Стать, как небо, большой,
стать, как солнце, чужой
и ресницы спалить на холодном огне...
Ну и что ж, что не вспомнит никто обо мне?
Ну и что ж, что не верю я здесь никому?
я собой разлетаюсь во свет и во тьму,
изнутри разрастаюсь и, ребра круша,
к вам растущие щупальцы тянет душа.
...Это Север такою задумал меня.
Я похожа на сумерки зимнего дня,
где бесплотные тени ползут по стене,
где холодное время стоит в полусне
и часы отбивают звенящий покой...
...Это Истина водит моею рукой.
И нельзя в этом тихом и вечною краю
мне из Истины той
делать правду свою,
потому что нигде,
а тем более здесь
правды не существует —
лишь Истина есть.
Лишь Душа существует,
а сердце — обман,
боли нет —
есть прозрений холодный туман..
Лишь холодный туман да вороны в окне.
Ну и что ж, что не вспомнит никто обо мне?
1986

***
Меня спасет лишь пустота в груди
и взор змеи — рассеянный и мудрый.
Какое солнце красное, гляди,
стоит в окне перед холодным утром.
Пора открыть недвижные глаза
и поглядеть на стекла ледяные...
А слов цветных теперь никак нельзя –
они черны и чересчур живые...
Как я долбила черный потолок,
и как осколки радужно блестели,
пока с небес по капле не потек
холодный свет сквозь выбитые щели!..
Как лоб горел, чтоб стать еще белей,
и выцветали черные ресницы,
и как дышать мне было все трудней,
пока рука не сделалась десницей,
…Но нет, еще не сделалась, еще
я с каждым днем свободнее и злее...
Руке моей еще не горячо от холода,
еще меня жалеют.
Но пустота иная впереди:
тут — светлая, там — будет ледяною. ...
Какое солнце мерзлое, гляди,

и ясно все. И никого со мною.

1986


***

Вы не дали мне краткого имени,
потому я так прямо стою.
Для чего ж Вы с собой привели меня
да и бросили в этом краю?
Разветвленная я, неуклюжая,
как сосна у небес в глубине,
как любовь моя — вовсе не нужная
к этой тянущей душу стране.
Не хочу для нее я эпитетов:
не "большая", не "серая"... нет.
Я не знаю ее и не видела —
только тихий чернеющий снег,
только ветер за низкими окнами
да кусочки пожухлой травы,
только я за немытыми стеклами —
я, назвавшая Бога на "Вы"...
1986


МОЛИТВА
Возьми на себя мою душу!
Я с ней оставаться не в силах.
Стихи пусть останутся... сыну.
А тело — зароют в могилу.
А кольца, браслеты, цепочки —
дешевые, но дорогие, —
пусть носят подросшие дочки,
любимые и дорогие.
Меня вспоминая все реже,
пусть лучше холодными будут.
Пусть пальцы стихами не режут,
и пусть обо мне позабудут.
...И все пусть меня позабудут,
и помнить меня не посмеют,
и счастливы, счастливы будут,
как взрослые только умеют...
А я ничего не умела —
бессилен мой бедный рассудок,
бессмысленно душное тело! —
возьми меня лучше отсюда...
Из этого детского сада,
где я целый день безутешна,
пораньше возьми меня, ладно? —
хотя это будет нечестно:
сойдутся оплакивать тело
серьезные грустные люди...
Поймите, не в этом же дело,
что здесь меня, с вами, не будет!
О все, безутешно-прямые,
крест-накрест, как сны и дороги,
о души, такие родные,
обитые, будто пороги,
вы были сильней и мудрее,
я вас никогда не забуду,
но я ничего не умею, —
откройте мне двери отсюда!
Пустите, и плакать не смейте--
я стану счастливой и смелой!
Ведь это стихи не о смерти,
а лишь о прощании с телом.
...И все пусть меня позабудут,
и помнить меня не посмеют,
и счастливы, счастливы будут,
как только живые умеют...
1986


О МУЗЕ

По парку какому-то, в осень,
надвинув суконный берет,
а может — у моря, меж сосен,
гуляет хороший поэт.
Он смотрит, как жаркое солнце
к закату летит меж стволов, —
допустим, Владимир Чухонцев,
а может — Олег Соколов.
Он видит, как это прекрасно:
такой удивительный цвет —
ну прямо ликер ананасный,
точнее сравнения нет!
И вот он идет по дороге,
неспешно идет, налегке,
и стих свой продуманно строгий
уже ощущает в руке.
Он чувствует тяжесть в ладони,
приятно теплеет рука,
и рифмы, как сытые кони,
готовы и ждут седока.
Огладит он каждое слово,
прочувствует каждый свой шаг —
и стих выйдет мастерский, словно
безгвоздная церковь в Кижах.
Классический стих, и при этом
и смел он, и честен, и нов
(О!!! Я восхищаюсь поэтом,
слагающим чудо из слов), —
но если к такому поэту,
случайно замедлив полет,
сияя бессовестным светом,
великая муза сойдет,
то -- стоит крылом поднебесным

взмахнуть этой музе над ним —
и был он поэтом известным,
а станет безумцем немым...
..Слова, что она мне шепнула,
пропали, не знаю куда.
Лишь помню, как сталью блеснула
в закрытые окна беда.
Лишь помню, как ветер нежданный
Однажды ворвался в мой дом,
И как серебрился обманный
Холодный огонь за окном..

…Глаза заслоняя от света,
в далеком небесном краю
с тех пор я ищу, как ответа,
пропавшую музу мою.
Лишь только знакомые звуки
чуть слышно меня позовут —
и выронят слабые руки
чудесный словесный сосуд...
И мукой великою станет
поэзия черной земли,
лишь только та муза поманит
и музыкой стихнет вдали...
...И музыка эта прощальна,
и музыка эта проста,
и в ней открывается тайна,
великая, как пустота...
1987


***

Марине Георгадзе

Имея роскошь приходить туда,
где сны твои прозрачнее, чем дома,
не говори, что в мире пустота,
пока сидишь на кухне у знакомых...

Пока спокоен в чашках этот чай,
и чашки на фамильные похожи,
межзвездной пустоты не отличай
от мимо проходящих и прохожих..
Ведь мы от них настолько далеки —
сознанием прохладного сиянья —
что можем мановением строки
отогревать любые расстоянья,
и можем растворяться в этом дне
и колким светом звезд казаться ночью,
осознавая тихо, но вполне,
КТО в наши губы вкладывает строчки...
Бездонное спокойствие храня,
лепечем мы смешно и подневольно...
И люди сквозь тебя и сквозь меня
пройдут...
И нам не сделается больно.
1986

* * *

...И обожги презрением холодным
тех, кто придет, прикинувшись голодным,
чью душу иссушает сатана...
тех, кто, тебя увидевши, прельстится
и над тобою коршуном вскружится,
и принесет дешевого вина.
Скажи им, нищим, ты хоть четверть слова,
а не поймут — так повтори им снова,
что стыдно слушать их пустую речь...
Что ж ты сидишь и смотришь не мигая,
на вид проста, а изнутри такая,
что можешь гневом до смерти прожечь...

А тут еще они возьмут гитару,
и миг тебе покажется кошмаром.
Но музыка, не слышная другим,
звучащая в тебе, совсем иная,
к щекам прильет, и ты, сама не зная
зачем,
невольно улыбнешься им...
Тогда они начнут последний приступ,
как всадники, что с гиканьем и свистом,
во время оно Киевской Руси —
треклятые татары и монголы! —
врываясь в наши города и села,
тебя хотели вывалять в грязи...
Заговорят загробно, как на тризне,
заученный рассказ о горькой жизни,
о том, как одинока их душа,
и все острей в тебя вонзая взоры,
и все быстрей тебя ведя к позору,
над головою вороном кружа...
И не понять им — нищим и убогим,
что — создана не дьяволом, а Богом —
ты в мир сошла и мир собой спасла...
но что, тебе доверив эту тайну,
чтоб ты ее не выдала случайно,
Господь навеки затворил уста...
что в этом мире — надвое разбитом —
чужим словам,чужим ветрам открыта,
в себе не в силах жалость побороть,
лишь для того ты выглядишь телесной,
чтоб одарить их жертвой бесполезной,
которую вручил тебе Господь...
1989


В ПУЩИНО

Я снова прячу голову в крыло,
едва коснувшись правды этой жизни,
где все вокруг стоит белым-бело,
как в хирургии или в коммунизме,
в которой нет неясностей и нет
ни черных клеток и ни белых клеток, —
вокруг лежит стерильный белый свет, \
и дым сухой от холода и света.
...И просто все. И ясно:
я стою — ощипанная серенькая кляча,
на фоне солнца голову свою
в крыло свое ощипанное пряча.
Пока я прячу голову в крыло,
а физики подсчитывают числа,
поэт стихи слагает всем назло
про то, что нету никакого смысла.
"Пока, не поздно, надо умирать" —
обычно пишут всякие поэты.
Но мне уже наскучило играть
во все, во все, во все и даже в это,
но мне уже наскучило играть
в "поканепозднонадоумирать",
в стихи и в крылья, и в больших поэтов,
которые слагают всем назло
стихи про то, что все белым-бело,
про то, что прячут голову в крыло,
и думают, что остроумно это...


***
И все-таки, я так себя люблю!
мне тут ни с кем не будет по пути.
До слез я в звезды вечером смотрю
и жду лишь приказания уйти.
Я притворяться больше не должна,
мне человеком все равно не стать,
я вам никто:
не друг и не жена,
не женщина любимая, не мать.
Куда меня дорога привела,
похожая на глинистую хлябь?
Я, честно притворяясь,
в жизнь зашла,
я даже телом торговать смогла б,
и душу мою, зыбкую, как снег,
добра не отличавшую от зла,
лепить могли, но я сказала "нет",
и между ваших пальцев протекла.
...Теперь довольно.
Срок настал уйти.
Назад, в долину детства моего,
туда, где мне не больше десяти,
где к смерти ближе, к жизни — далеко!
Я тут не понимаю ваших дел
и ваших глаз, лишь ветер по ночам
все эти годы в окна мне свистел,
все эти годы тихо поучал:
"Усни, дитя,
и всех во сне прости,
на большее тебе не хватит сил,
гораздо легче просто крест нести, чем..." —
но рассвет ко мне уже входил,
и до конца не выучив слова,
пытаясь за другими повторять,
я получалась чересчур жива,
а полагалось лишь себя сыграть. —
Я ухожу. И ветер свищет в зал,
как пусто мне, как страшно и легко,
теперь я там, где не грозит провал,
где к смерти ближе, к жизни — далеко.
Вы можете теперь меня купить,
меня лепить, любить и презирать,
вы можете мне голову срубить, —
и как трава, она взойдет опять, —
но в душу мою, белую как снег,
чужих вершин, нехоженых дорог,
теперь не забредет ни человек,
ни зверь, ни Бог...
1986

ИЗ ПОЭМЫ ВОЗВРАЩЕНИЯ

1

Как просто уйти в небеса,
пробившись сквозь черное что-то,
стеклянные вставив глаза
и крылья надев для полета.
Как просто при жизни не жить,
питаясь сверкающим светом,
как просто и весело быть
великим холодным поэтом!
...Когда возвращусь я потом,
то дверь моя будет закрыта.
А если открою свой дом,
то все будет в доме разбито.
И съедены молью пальто,
мышами обгрызана мебель.
Меня не узнает никто —
проведшую годы на небе.
И будут все окна в пыли,
и будут растеряны дети —
они без меня подросли,
а я не успела заметить....
И крылья мои сожжены,
и так одиноко и страшно,
как будто пришла я с войны,
считаясь безвестно пропавшей...
1986

2.
Я – словно те – пришедшие с войны.
Без рук, без ног, без места в мирной жизни.
Когда-то долг отдавшие отчизне,
Кому теперь, зачем
Они нужны?
Их звездный час остался на войне.
Их жизнь прошла,
Их польза миновала.
Они стреляли.
Я стихи писала.
Про долг поэта говорили мне.

Хвалили вы меня,
Хвалили всласть!
И я писала,
Словно шла под пули.
Под эти пули ВЫ меня толкнули.
И дура я была,
Что поддалась.

И вот, как искалеченный герой,
А ныне просто инвалид безногий,
Сижу я на обочине дороги,
И вижу ваши ноги, ноги, ноги…
Мне оторвать их хочется порой…


***
Все вижу я, и все открыто мне.
Все вижу я, безумием объята.
Я вижу, как ваш храм горит в огне,
и даже знаю имя герострата.

Я вижу души под покровом сим,
который вам не кажется покровом...
я вижу ясно то, что вам самим
века спустя взойдет

созвездьем новым...
(И Бога нарекут всего лишь Словом —
таким понятным и таким простым...)

...А на дворе, как в месяце нисане,
(века, века!) распутица стоит,
когда во мне — недавней обезьяне —
однажды человек заговорит.
И я увижу, как смешон и глуп
ваш белый свет — Великий и Кровавый,
в котором выбивают зуб за зуб,
и жгут дворцы, и ждут грядущей славы,
и славят крест, терпение и труд,
и жизнь несут легко и величаво,
как реки воды мутные несут...
Все знаю я — что будет и когда,
и отчего бестрепетно и немо
горит над вами белая звезда,
что назовут звездою Вифлеема...
Я вижу души под покровом сим,
который вам не видится покровом,
я вижу ясно то, что вам самим
века спустя взойдет созвездьем новым
(еще я вижу: с именем Христовым
смерть понесут одни стада — другим...)

Века, века... и кровь, и пот, и дым...
И знанья чадпустой и одинокий.
О чем тут спорят и о чем молчат,
о чем кричат отважные пророки?
О чем тут спорят и о чем молчат,
зачем стоят тяжелые кумиры,
так одиноко, холодно и сыро,
как будто все — века, века назад...
Мой бедный мир! Мой бедный детский сад,
который вы зовете
страшным миром
(и он прильнет ко мне ребенком сирым,
взрослеющим от горя и утрат...)
И плачу я — века, века назад...
1988

(продолжение следует)

 
 
 
  Aport Ranker  
 
ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ