|
|
Анну спасал Измайловский парк. Уже подъезжая к станции метро “Измайловская” она начинала испытывать наслаждение, которое ей давала природа. Слева – кусты сирени, вызывающие удивление (откуда они здесь?), а справа стволы и кроны – лес. Конечно, это лес, а не парк. Бывали случаи, когда кто-то заблудится и приходится эмчээсникам спасать. Пыльная замученная сирень. Но сирень. Как же любила Анна ломать влажные ветви. Мокрые от весеннего дождя, свежие. Воровато залезала на опорную стенку, продиралась сквозь заросли и рвала судорожно, с жадностью, свисавшие со стены в пропасть сиреневые гроздья, рискуя свалиться со стены. Хотелось присвоить эту красоту, вобрать навсегда насладительный запах. А когда возвращалась из города домой с отцом, поглядывала с досадой – надо идти мимо. И тогда сирень дразнилась и проплывала в вышине над головой как фиолетовые облака – недоступная и прощальная. Так пахла отрада странного детства в городе у моря. Но это было только начало. В палисаднике цвели анютины глазки и маргаритки. Анна ждала, когда зацветёт чайная роза. Жёлтая драгоценная плоть лепестков благоухала. Её запах уносил в поднебесье и калечный мир людей исчезал. Розы островками клумб цвели по всему городу. Благоухали, странно сочетаясь с йодистым дыханием моря. Москва же до роз недотягивала. Только пыльная сирень. “А как торфяники горят – это же экологическая катастрофа и никто это как катастрофу не обозначит”, – подумала Анна, выходя из метро. С сожалением взглянула на лес. Лес направо. А ей – налево, в поликлинику. На старости лет, вернувшись в родной город у моря, Анна осознанно ринулась поглощать травяные пространства Ай-Петри, добралась, наконец, до сиреневого царства Мангупа (здесь развейте мой прах когда умру), насладилась лесом – сосна-можжевельник- пляжа “Инжир” за бухтой Балаклавы, сакральная гора Аю-Даг и весь-весь чудодейственный Крым… но при всём при этом тоска по Москве грызла и подтачивала её душу. Здесь случилось лучшее, без чего и жизнь свою вообразить невозможно. И как с этим расстаться при жизни навсегда? Москва приняла Анну в студенческое братство. Учила состраданию на подмостках драмтеатров, учила видеть жизнь живописными глазами художников всех эпох, слушать голоса великих в консерватории, в лекторских аудиториях, в монастырях слушать колокольный звон и молитвенное песнопение. Выстраивала своей архитектурой. Метелила метелями расхлябанность южного пляжного характера. “Засиделась я в Ялте, – тосковала Анна. – В Севастополь что ли переехать?” Крым под Украиной хирел на глазах. И случился референдум, и случилась крымская весна. Для большинства – большая неожиданность, для избранных – результат многолетних целенаправленных усилий. Крымская весна не пражская – потому как свои. А рядом посыпала голову пеплом Украина. Выкристаллизовывалась самость укров, отсекая и выдавливая из себя русские начала. “Ну почему как октябрьская – евреи, как перестройка – евреи, как гражданская – евреи и что ни лидер-либерал – то еврей? Не прощают они своей родине обид. В какой бы стране еврей не родился, он чувствует себя незаконнорожденным”, – вышагивая по ялтинской набережной рассуждала Анна. – Ингочка, здравствуй. Когда мама приезжает? Ну передавай ей привет, – рада была Анна встретить дочь Подшивалиной. “И вот пример, – продолжа размышлять Анна, с наслаждением вглядываясь в закатное небо, в закатное море. – Людмила Павловна, имевшая в Ялте квартиру и хорошую пенсию, на старости лет переехала в Израиль. Удивился русский муж и дочь. Удивились все. А что тут удивляться: не своё, не кровное, не любимое. И чтобы понять это – потребовалась целая жизнь, достойная сострадательная жизнь, без яда окружающим. И профессия у Людмилы Павловны была – русская филология. Кто носитель русского языка – тот русский: ну не скажите. Мыслит человек на русском, а это – на уровне сознательного. У каждого народа должна быть своя земля под ногами. Иначе – всем беда. И название должно быть идентичное”. Каждый вечер спускаться к морю и любоваться закатами. Вот тебе и выставки, вот тебе и консерватория. О чём бы ни думал человек, о чём бы ни кручинился – вокруг всё пропитано южнобережным наслаждением. Благоуханное расцвеченное пространство крымской природы. А на другой чаше жизненных весов – гнилая государственность: что бы ты ни делал – всё пойдёт прахом. И вот референдум, и вот вернулись в Россию. “Трудности переходного периода: ах, ах, ах. Рядом гражданская война: заткнитесь все, – банила Анна “друзей”-либерастов в соцсетях. – Господи неужели не ясно, что наступило время консолидации, когда патриотизм более уместен. Если бомба во двор упала, какой смысл пилить мужа, что он мусор не вынес. Идиоты.” Был страх и было предчувствие. Когда несуразица, ничего хорошего из этого не получается. – Кто вы? – спрашивала Анна у сокупейника, солидного господина преклонных лет. – Где вы? – Уже тридцать лет руковожу конструкторским бюро. Всю жизнь прожил в Запорожье. – Украинец? – Да. – А почему на украинском не говорите? – А у нас никто на украинском не говорит, – С ГОРДОСТЬЮ ответил дедушка. Господи, так он же русский. И не потому что на украинском не говорит. А потому что гордится этим. И Анна испугалась. До блаженной ей было конечно далеко, но свойство её сознания подглядывать, что там делается в подсознательном, заставляло её пугаться и спотыкаться на ровном месте. Вот и сейчас она растерялась и испугалась: ПРЕДЧУВСТВИЕ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ. То поезд, то самолёт носил её туда-сюда. Из лета в зиму, из зимы в лето: Мне бы прибоями тихими В тёплых лучах отомлеть. И было радостно, когда снега утешили меня И наготу судьбы прикрыли… Пушистые и белые снега утешили меня. И вот однажды в дверь кабинета постучали и вошла завитушка судьбы Анны – Тоня. Тоня работала на первом этаже, Анна – на втором. Тоня была как резиновый мяч с дыркой. Слова вылетали из неё натужно, с тоненьким свистом: – На Новый год еду в Ялту, на Новый год еду в Ялту! – Надо же, надо же, – думала Анна и надеялась: может маме удастся передачку передать. – У Вас одна кушетка, а у меня четыре. Переходите в мой кабинет. Будем вместе работать. Я на лето еду в Ялту. Проработали два года в одном кабинете, через день. И, как выяснилось, знали друг друга с детства. Их было три сестры. С Лизой Анна ходила в балетный кружок, где преподавала Любовь Арсентьевна. Глядя на Лизу думала: “Какие у неё странные руки и ноги – как палки”. А когда приехала в семнадцать лет в Москву, купила журнал моды, стала листать в метро, а в журнале на каждой странице: Лиза, Лиза, Лиза – в разной одежде. Наверно, у Вячеслава Зайцева трудится. Поселившись у Тони, в Доме на Сиреневом бульваре, Анна ни разу не видела Лизу, когда та приезжала из Парижа. (И всегда заболевала. Чем-то травилась с непривычки. А может быть – от грязи.) Не совпали. Зато вместе с племянником Тони (рождённым младшей сестрой Милой от Марка Захворова, сказавшим: “Прости сынок, так получилось”… и больше ничего) смотрели видео её свадьбы в Париже, на которой этот племянник был шафером невесты. Анна косилась на племянника и думала – как смешно: он похож на Марка и Тоню одновременно. Талантлив. У Виктюка работает. Ну и, конечно же, сами понимаете. Три сестры – какое-то эстрадно-театральное закулисье. Тоня – хо-хо – мать русского рока. Ни больше, и ни меньше. Мила, закончив ГИТИС, поработала секретаршей у Захворова и тридцать лет – директором театра Виктюка, правда, в отличии от Тони и Милы – бездетных, родила троих детей. Вот стоит Анна и смотрит на табличку недалеко от ялтинского автовокзала: улица имени Вергасова. Это их отец – крымский татарин Вергасов, не любивший одноплеменников. Долгие годы был парторгом Союза писателей СССР. Но Тоня, старшая, – не от него. От врача – строил водолечебницу в Сочи (сталинское время такое, надо из столицы сваливать). – Тоня, это выбрасывать? – срачь несусветный в квартире. Тоня задумалась. – Выбрасывай. Анна оттащила рукописные архивы Вергасова на помойку. Освободила своё временное жизненное пространство. (А какое – постоянно?) Приехала Лиза, где папины архивы? На помойке. Ха-ха. Кому нужна партийная бредятина? – Яблоку упасть негде будет, – фантазировала Тоня, как пройдёт её юбилей. Позову все группы, ну, там, “Машина времени”, “Браво”, Градский ещё мне за концерт должен… Бедная, бедная Тоня. Было и прошло. Никто не придёт. И всё-таки пришли. Из двадцати перечисленных, кое-кто пришёл… Самые совестливые? И зрители, кое-кто, подтянулись. Помещение арендовали у Милы, недалеко от Сиреневого бульвара, здание какого-то театра. Запустение и туалет вонючий. Вернулись домой. Тоня пьяненькая завалилась спать. А по утру, снова на работу: “ Я была гениальным продюсером, а теперь я гениальный врач”. Какой Тоня гениальный врач Анна слышала через день с девяти до двадцати, потом пару бутылок вермута плюс, частенько, водка или коньяк. Не в службу, а в дружбу: нарежь салатика – и потом до двух ночи – какой она гениальный врач. С утра, пузом кверху, и до следующей бутылки, а я пошла “с выездом на дом”. – Аня, как ты можешь? У каждого свои обстоятельства. Я же гастарбайтер. На мне Москва держится. Такой огромный: странноПРИИМНЫЙ дом. – А как ты была продюсером? И слова такого ведь не было. – Ну договариваешься с директором или кинотеатра, или клуба. Покупаешь открытки одного вида, часть отрезаешь – это и будут входные билеты. Сарафанное радио, перед концертом – распродаём. И директора “садились”, и распространители – случалось. Вот такая медстуденческая молодость. Тоня была уверена в том, что зарабатывать важнее, чем учиться. Но талант не пропьешь. Тоня оказалась плохим врачом, но хорошим целителем. Диагнозы, медикаменты – это не к ней. Но вот методика лечить позвоночник, придуманная ею и исполненная её длиннющими руками, с сильными тонкими пальцами, очень результативная и нетравматичная (позвонки уменьшаются в диаметре и весе, соответственно, расстояние между ними увеличивается, и так далее…) – просто браво. – Где правда, где неправда, кто знает? – любила повторять Тоня. “Подпольщик” Макаревич продаёт пельмени “Смак” собственного производства и размахивает знаменем ненависти к России, подхватив его из рук Новодворской, оплаканной либерастическим интеллигентским еврейством и примкнувшими борцами за права человека, попираемые государством, которое принуждает человека быть человеком. С другой стороны рожа у этого государства – ужас. Где правда, где неправда? – Тоня, а что это за рыжий мужик приходил? Холёный, симпатичный. Ты ещё его бесплатно обслужила. – Да это мой бывший куратор в КГБ. С ним было хорошо. Другие – хуже. А как без этого? Работать бы не дали. А так – они в курсе, а я – вне конкуренции. Опаньки!!!! Мда-а-а-а-а. Что же делать, что делать. Всемыродомизсталинскойшинели. “А-а-а-а-а-а, – этот, наверно, следом за Рыжим, холёным. Это по его линии”, – догадалась Анна. Сухонький старичок. Привезли на служебной машине. Своих не забывают – субординация и дисциплина. Какой массаж, какая мануалка? Рассыплется. Девяносто, сто? – А я в “тройке” был. Прокурор. Сказал горделиво. Причастность к истории. Яркой, кровавой, лютой, могучей истории. Как не уважать, когда страшно. До сих пор и тоскливо, и страшно. Дети Арбата в сталинской шинели: “Ах Арбат, мой Арбат…”. “Я всё равно паду на той, на той единственной гражданской”. Теперь в Украине, гражданская. Так прокрутилось всё быстро, что и песен хороших, революционно-романтических сочинить не успели. И вожаки мигом перегрызлись: ни субординации, ни идеи какой-нибудь мировой. Национализм, срывающийся на кукареку-хайль-не хай. – Не звоните больше по этому сотовому. Его нет в живых. Его убили. Мы убили. Зачем вы отпустили его с нами воевать? Передаю трубку командиру. – У вас горе? А у нас что? У нас тоже горе. Вот такой разговор. Хоть по ту сторону. Хоть по эту. Раньше бродил по земле призрак коммунизма, потом призрак фашизма. Да и сейчас что-то бродит и пузырится. Куда ни брось взгляд в прошлое или в будущее – жизнь удивляет, но не массовыми убийствами. И если так, а всё обстоит именно так, уж лучше пусть этим занимаются профи. Есть, есть мужчины. Скромные и надёжные, мастера кровавых дел. Лучше мастер, одушевлённый высокими идеалами (это – как не просто, а с любимой женщиной). Вот он пророчески-вдохновенно замер, будущий Сам: “Чую свою войну”. Единственная! Вожделенная! – И как же это вы в тройку попали? – После института назначили меня прокурором в райцентр. И вот как-то приходит начальник милиции и говорит: “Пиши ордер на арест главбуха колхоза”. “С какой-такой стати? Нет оснований” – отказался. “Хорошо, без тебя обойдёмся”, – и обошлись. А меня перевели совсем в тьмутаракань. Вот я и подумал, а какой смысл? Всё равно – будет как будет. Почему я страдать должен? Прощаясь, дедушка посетовал: – Дорого теперь девочки стоят: сто долларов. Тоня заулыбалась и согласно закивала. – О чём это он? – О проститутках. Сухонький старичок в чёрном костюме. Выпали ему многие и долгие лета. От коллег, стражей государственности, почёт и уважуха. Как же без государственности? Как же без наставничества, как же без преемственности поколений? Идет он, в строгом костюме. Идет коридорами власти. – Огурчики да помидорчики – Кто-то Кирова убил в коридорчике! Скрипят сапоги, не громко хлопают двери. Те же коридоры, традиция, преемственность, субординация. Сегодня – в поликлинике этот дедушка, а завтра – по вызову другой. Тоже – старик. Его сын – скромный работник налоговой. Едем к больному отцу на Проспект Мира. Хотели квартиру продать, но… вот прижмите ноготь к стеклу. Чувствуете, как дребезжит? Машины, экология. Так и не продали, так и не разделились. Матушка – маленькая сухонькая старушка-хлопотушка. С ней уже началось случаться обыкновенное: вперед, а ноги отстают – и головой – шмяк. Бедная-бедная. “Старость – не радость”, – подумала Анна. И вспомнила бабу Маню на Котельнической. Каждое утро баба Маня брала в руки кисть, а копия Троицы так и оставалась недорисованной. Рука отказывалась работать. Ужас. А из окна колокол Афонского монастыря гудел и гудел: по нам, по нам. – Отец ослеп, ничего не понимает. Уставится в стенку и слёзы льются, льются, – сын шепчет. – А за стенкой кто живёт? – Да там брат-пьяница. Как напьется, отца козлом обзывает. – Папа, врач пришёл. Папа, покажи, где телевизор? В рассредоточенных глазах старика появился гнев. – Вон, – ткнул пальцем куда попало. – Может вам чайку? – хозяйка-хлопотушечка хлопочет. – Не откажусь. Какой у Вас красивый муж. Удивительно. Сквозь старость проглядывала былая красота. Правильные, четкие, мужественные черты лица. Скульптурной формы кисти рук, стройность и благородство во всей фигуре. – У него и кличка была – Красавчик. Деревенская беднота? Комсомольцы-активисты? По направлению – высшая школа НКВД? Она была маленькая и шустренькая. Беленькая, как Чулпан Хаматова, только бесталанная и глупенькая. Мужчин много. Девушек – мало. Она досталась Красавчику. Вот и жизнь прошла – два сына. И вот умирает Красавчик в полном одиночестве. – Вы уронили, – показал пальцем на черный рисунок ковра. Я не вижу. А он – видит. – Они идут и идут, – говорит он, созерцая идущих, немигающими глазами. Как утешить? Что уж теперь… – Вы знаете, я иногда плачу… – И ничего, и что тут такого! – Приду после задержания. А мне говорят: поплачь. Поплачь… Уже знали. Привыкли. Я один такой был. – Они же – враги народа, – сказала Анна. И почувствовала, что что-то в ней скукоживается и сама она превращается в неведомую зверушку. – НО ОНИ ЖЕ ОБ ЭТОМ НЕ ЗНАЛИ… А дети, дети… оставались дети. Может быть каждый из нас, ещё при жизни, выбирает свою вечность. Если так, то Красавчик выбрал. Он навсегда остался с идущими на казнь. За стенкой младший сын орал: – Козел, козёл. Старший сын спешил на службу. Жена – домашнее хозяйство. Вот и жизнь прошла. Постскриптум А вот я помню и в Москве кипучую, пахучую, влажную сирень, заглядывающую в окно спальни моей мимолётной юности. И было это в районе Белорусского вокзала на Большой Грузинской. Представьте себе, нам было по семнадцать, мы лежали в постели обнявшись, совершенно голые, и плавали в волнах сиреневого благоухания. Что ещё остаётся мирным людям? Ну накроет бомбой, так это ж от нас не зависит. Если за миллионы лет не дошло, что убивать себе подобных плохо… значит у жизни другие законы. Но мне никто не запретит выбрать свою вечность: я смотрю и смотрю вслед юноше в немецкой форме: пленных не расстреливают. В следующую минуту его расстреляют “свои” вместе с пленными. А я всё смотрю и смотрю ему вслед. |
||
© Анна Рудой |
Банерная сеть |