ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Дневник писателя:   
Леонид Скляднев  

Тетрадь первая     



СВЯТОЕ КРЕЩЕНЬЕ

"…фарисеи сказали ученикам Его: для чего Учитель ваш ест и пьет с мытарями и грешниками? Иисус же, услышав это, сказал им: не здоровые имеют нужду во враче, но больные; пойдите, научитесь, что значит:"милости хочу, а не жертвы"? Ибо Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию." (Евангелие от Матфея, 11-13)

Весной 1978 года меня выгоняли из Московского университета. Дурацкая история, и в нелепости своей характерная для того времени. Не вдаваясь в подробности, скажу только, что связана она была с исключением из рядов КПСС. Так говорили:"Из рядов…" Не в пример другим партиям, КПСС состояла не просто из членов, а -- из рядов членов. Я учился на одном из самых "партийных" факультетов этого, пожалуй, самого партийного университета -- экономическом, так что исключение "из рядов" влекло за собой неизбежно исключение из университета. Формальный до полного идиотизма процесс, заключавшийся в таскании меня с заседания на заседание под сумрачными сводами Главного здания МГУ, разделенного по военно-лагерному типу на зоны (зона "А", зона "Б" и т.д.), длился уже месяца три, навевая на меня смертную тоску, ощущение неприкаянности и неотступное желание выпить. В общем-то, я еще числился студентом и даже более того -- коммунистом, но уже достаточно далеко ушел по скользкой дорожке "от марксизма к идеализму", чтобы освободить себя от повинности слушать талмудический бред красной профессуры на темы политическиой экономии социализма. На дворе безумствовал сиренью и ландышами зеленокудрый -- беспартийный и бесподобный -- московский май. Я был несчастно влюблен, нищ, и в свободное от исключения из рядов время делать мне было абсолютно нечего. А ничегонеделание, как ярко показали примеры Сократа, обитателей садов Академа, Раскольникова и прочих, им подобных, побуждает ко всяким опасным мудрствованиям. Опасность сия не могла меня миновать. Раздраженный Марксом и математическими методами в экономике ум требовал пищи настоящей, а издерганная парт.мытарями, несчастной любовью и грядущим тяжелым объяснением с домашними душа нуждалась в успокоении. Болтаясь в общежитие, я читал все, что удавалось достать: "Архипелаг Гулаг", "Доктор Живаго", стихи Гумилева, Мандельштама, Бродского, "Смуту нового времени" Ерофеева, сборник "Из под глыб" и пр. Иногда это попадало ко мне в виде, мало пригодном для чтения. Помню, мне принесли "Доктора Живаго" в фотоснимках форматом чуть больше ладони и строго сказали:"На одну ночь!" К утру я был почти слеп. Еще читал Достоевского -- запоем, жадно, открывая его для себя заново. С тех пор я всегда читаю Достоевского так. Священного Писания тогда я не читал. Оно не было настольной книгой каждого сознательного гражданина, а в библиотеках хранилось в отделах с модной тогда приставкой "спец". Впрочем, при желании достать можно было все. Русского человека напугать трудно. Диктатура диктатурой, а по Москве ходило много "запрещенной" литературы. Даже самый запрещенный "Архипелаг Гулаг" можно было купить на черном рынке. Правда, дорого.

А тем временем май отцветал, учебный год заканчивался, и мытарства мои вступали в фазу, так сказать, решающе-завершающую. Мне оставалось лишь посетить партком МГУ -- последнюю инстанцию -- и услышать то, что сам я для себя давно и твердо решил:"Н-да, не по пути вам с партией!" А там… Бог весть, что ждало меня "там". Я понимал, что бросаюсь вниз головой с обрыва, и пространство за тем обрывом скрывал густой туман. Ну кто я, в конце концов, такой? Нет, не блестящий диссидент, за которого горой стоит мировая общественность. Пописывающий стихи недоучка, легким пинком необорной Власти выпихнутый из столичной жизни и исчезнувший навеки в бездонном омуте советско-российской периферии -- сколько таких тихих трагедий, сколько перечеркнутых надежд и похоронивших себя на дне стакана талантов хранит этот омут. Я не мог этого не понимать -- на моих глазах пропадали люди. Не в застенках КГБ и не в лагерях -- а просто каким-нибудь штампом или полутайным циркуляром обреченные прозябать "за 101-м километром Н-ской обл.", выброшенные из жизни, как старая ненужная мебель. И на душе было смутно.

За пару дней до заседания парткома МГУ мне -- через деканат факультета -- передали "приглашение" в приемную КГБ. На беседу. На беседе предложены мне были гарантии остаться в университете в обмен на осведомление об обстановке в оном. Знаком согласия должен был послужить телефонный звонок через день по данному мне номеру. Видимо, я представлялся им легкой добычей -- запутавшийся сам в себе студент с периферии. Должен заметить, что я человек по натуре мягкий, и, несмотря на то, что часто от этого страдаю, мне мучительно говорить людям "нет". К тому же, меня мучила жалость к родителям при мысли, как они воспримут сообщение о крахе моей, столь блестяще начавшейся, "карьеры". Но Бог хранил меня -- я не позвонил.

Как-то, по-моему, в начале перестройки, когда все начали говорить обо всем, А.Солженицын предложил, чтобы -- в порядке покаяния -- опубликовали списки "внештатных сотрудников" НКВД-КГБ. Эта идея поразила меня своей жестокостью. Нет, я понимаю, что речь идет о многой крови. Я понимаю, что были такие, которые становились "стукачами" из идеи, из собственной подлости или садизма. Ну, а что с теми, которых просто припирали к стенке, как "приперли" меня? Но с меня-то что было взять? Я-то был совсем молодым человеком, у которого, как говорится, ни кола, ни двора. Что мне было терять? Место в иерархии оглупления и удавления? Карьеру, которую я не ставил ни в грош? Людей семейных, с устоявшимся бытом, которым они дорожили, "подлавливали" так, что на карту ставилась жизнь близких, детей. Обычных людей -- не героев, но и не подлецов и не подонков. Кто может сказать, что душа его не дрогнет, когда речь идет о благополучии и жизни детей его? А потом, что же нам -- злорадством и ненавистью зло лечить? "Не судите -- и не судимы будете." И еще: "Мне отмщение, и Аз воздам."

Короче, я не позвонил и, исключенный из рядов и -- автоматически -- из университета, лишен был права проживать в Москве. Возвращаться домой? О, только не это! Что же делать? По-большому счету, я не имел представления о том, что делать дальше и не планировал ни будущего, ни настоящего. "Грехи" мои перед рядами заключались в неучастии в Октябрьской демонстрации, в непосещении партсобраний и снижении партактивности, в появлении в общежитии в "виде, позорящем звание коммуниста" (сиречь, нетрезвым), в говорении разговоров, несовместимых с коммунистическим мировоззрением и в делах, тому подобных. И все это было правдой, все это действительно имело место, и я в самом деле понимал, что "не по пути мне с партией". Возможно, представители рядов и видели в таком поведении некий вызов, но я лично делал то, что делал, без всякого не только вызова -- без всякого намерения. В моем непротивлении исключению из рядов если и заключался бунт, то бунт внутренний -- просто я понял, что я не коммунист, и не хочу притворяться и оставаться в рядах. Я считаю, что в тот момент КПСС и я, наконец-то, прекрасно поняли друг друга, и исключая меня из себя, КПСС как бы шла мне навстречу, и по этому поводу я не имел никаких возражений или недовольства. То есть ситуация, взятая сама по себе, в чистом виде, не содержала ничего страшного и трагического. Но жизнь, как известно, не область абстракций. Партия была Властью. А тот, кто не согласен с властью -- враг. И хотя я сам ощутил облегчение, освободившись от членства в рядах, родители мои были в шоке от случившегося и винили во всем мои разгильдяйство и безответственность. Окружающие, даже те, с которыми я был близок, смотрели на меня с ужасом и жалостью, как на неизлечимо больного или сумасшедшего, и во мнении не очень разнились с моими родителями. Пустись я в объяснения о том, что все произошло именно так, как я хотел, что я поэт и пр., я бы только усугубил мнение о себе. В какой-то момент я вдруг с необычайной остротой почувствовал, насколько одинок, и твердость моя поколебалась. "Полно, -- говорил я себе, -- Да так ли уж ты прав? Не в бездну ли ты себя вверг? Стоит ли эта "правота" сердечной боли родителей? Может, все можно было бы сделать иначе, тихо, и остаться в Москве, и не надрывать родительского сердца?" Но назад дороги не было. Я решил уехать в Таллинн, где мы были на шабашке прошлым летом, и устроиться там на работу в порт. Работа в порту давала прописку и место в общежитии. Почему именно Таллинн? Да просто -- первое, что пришло в голову. Лишь бы подальше, "прочь из Москвы…".

Перед самым отъездом в Таллинн мне попала в руки "Философия свободы" Н.Бердяева. Я успел прочитать лишь первые две-три страницы, но то, что меня действительно поразило -- эпиграф, слова Ап. Павла из 1-го Послания к Коринфянам. Ни одна книга, до того прочитанная мною, не действовала на меня так. "Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым, ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом," -- вот единственные слова, утешившие и укрепившие меня в тот момент. Но -- какие слова! Как бы "завеса в Храме раздралась надвое", и моему, неясному еще, взору открылось на миг Распятие.

Работа грузчика в Таллинском порту (как и в любом другом, надо полагать) была каторжно-тяжелой. Эстонцев среди грузчиков почти не было -- они находили себе занятия более достойные. В грузчики же шли либо молодые люди из России, предполагавшие впоследствии податься в моряки дальнего плавания, либо всякая околопортовая публика, как, например, лишенные за какой-нибудь проступок визы моряки, либо искатели самих себя, вроде меня. В общежитие жили они же, прочие портовые рабочие (электрики, стивидоры) да еще гуляющие на берегу моряки. Это был настоящий вертеп. Вырванный из привычной обстановки, не имея ни старых друзей ни добрых подруг и, видимо,чтобы забыться, я, что называется, "пустился вразнос" -- пьянки, драки и все прочее, что может вместить необычайно емкое русское слово "разгул". Не было никого, кто мог бы меня остановить, и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы не один случай.

У меня был приятель по имени Миша -- родом из Омска, наполовину эстонец, личность по-своему замечательная. Из пяти лет его двадцатипятилетней жизни, предшествовавших Таллину, два года он провел в дисциплинарном батальоне и еще три -- в колонии общего режима. Он также, как и я, имел несколько вопросов к себе и к жизни, на которые пока не находил ответа. Видимо, на этой почве мы с ним и сошлись. У Миши имелись родственники на каком-то эстонском хуторе, и в один пасмурный сентябрьский день мы поехали их навестить. Это был выходной день, и начало его мы отметили, по обыкновению, подъятием бокалов -- прямо в электричке по дороге на хутор. На хуторе мы были приняты с некоторым удивлением, но радушно, и угощены весьма обильно, так что хозяйка почла за лучшее отправить нас спать. Но при отходе ко сну случился между Мишей и мною разговор, приведший нас к острому спору, я полагаю, философского свойства. Не имея сил убедить упрямого оппонента, я решил, что не могу оставаться под одной крышей с человеком, столь разно от меня мяслящим, и, выйдя вон, отправился на станцию. Мне казалось, что я хорошо помню дорогу. Но содержимое подъятых мною бокалов сыграло со мной злую шутку -- я заблудился средь бела дня. Пробродив битый час под сению осенних рощ, я вышел, наконец, на открытое место, с которого виднелся шпиль баптистской церкви, находившейся, как мне помнилось, недалеко от станции. Это было совсем рядом, за полем, но дорогу туда преграждала маленькая, метров десяти в ширину, речка с бурным, правда, течением. Меня ли, выросшего на Великой Волге, мог остановить этот ручей? Было холодно, градусов, наверное, десять, к тому же моросил дождь. Но что с того! Нимало сумняшеся, я разделся до трусов, завязал одежду в мой белый плащ и с узлом над головой смело бросился в воду, предполагая перейти речку вброд. Но не тут-то было! Речка оказалась глубокой, без дна, а вода -- студеной, как в роднике. Дыхание у меня перехватило, и, погружаясь в ледяную зеленую бездну, я вдруг понял, что тону. С трудом вынырнув, я, что было сил, стал грести к берегу -- к тому, с которого мгновение назад так лихо начал переправу. Холод спирал дыхание, узел мешал работать руками, бешеное течение уносило меня, не давая ухватиться за прибрежные кусты -- я боролся не на жизнь, а на смерть.

Наконец, обессиленный -- чудом! -- выбрался я на берег. В жестокой борьбе со стихией узел мой растрепался, и с замирающим сердцем я бросился проверять его содержимое. Все оказалось на месте, кроме одного -- необходимейшего: мои брюки, в кармане которых оставил я паспорт и деньги, исчезли бесследно и безвозвратно в ледяной зеленой стремнине. Такую безжалостную плату взыскала с меня эстонская речка за пренебрежение к ней. Отчаянию моему не было предела. Вновь попытаться переправиться на другой берег? Но что я буду делать на станции без брюк , без денег и без паспорта? Первая же встреча с милицией, пограничниками или просто храбрыми селянами закончится для меня плачевно -- ведь я нахожусь в пограничной зоне. Растерянный и подавленный, натянув на себя мокрые насквозь остатки одежды, я пошел, куда глаза глядят, навстречу ледяному ветру, от горя не чувствуя холода. Представляю, сколь живописное зрелище, достойное пера фламандской школы, являл я собою, вышагивая в белом плаще до колен, в черных туфлях, но без штанов, на фоне прибалтийского пейзажа, ввиду людных в воскресенье эстонских хуторов. Представляю, какими глазами смотрели на меня добропорядочные, хоть и тоже пьющие, эстонцы.

Не думаю, что таким манером мог я уйти далеко. Дорога мне была одна -- в ближайший милицейский участок. Но никто не наложил на меня руки, несмотря на дикие, мягко сказать, положения, в которые я столько раз попадал. Прежде всего, после долгого бесцельного блуждания по проселочным дорогам я неожиданно нос к носу столкнулся с Мишей, совестливо отправившимся за мной на поиски. Увидев меня, мокрого и без штанов, видавший виды Мишка чуть не разрыдался, а когда услышал, что со мною случилось при переправе, просто онемел. Обнявшись, мы забыли наши философские распри и зашагали на родной хутор. По пути, правда, пришлось прятаться в кустах от неизвестно откуда взявшегося милицейского "уазика". Хозяйка, увидев нас, едва не лишилась чувств, но сжалившись, выставила на стол бутыль с народным напитком удивительной прозрачности и крепости, взяв с нас клятвенное обещание никуда больше из дому не отлучаться. Но мы все же отпросились сходить в сельскую баню, объяснив эту сомнительную необходимость сильным охлаждением. Мало того, что мы ввалились в сельскую баню чужие, изрядно навеселе и ни слова не понимающие по-эстонски -- один из моющихся, наблюдавший мое бесштанное шествие, меня опознал. Зверски отбиваясь, мы с трудом избежали позорного пленения, но в пылу ретирады заблудились в темноте. Тем временем в округе была поднята настоящая тревога, и возмущенные, вооруженные дубьем, поселяне, при поддержке местной милиции, организовали на нас настоящую охоту. Темнота была и врагом, и споспешником нашим -- скрывая от глаз наших дорогу на хутор, она и нас скрывала от глаз охотников. Чудом вернулись мы к нашей хозяйке, не желавшей ни видеть нас, ни говорить с нами. Но опять-таки сжалившись (добрая женщина!), она дала нам одеяла и отправила ночевать в сенной сарай -- в доме нас наверняка нашли бы наши преследователи. Утром, чуть свет, мы уехали в Таллинн, ибо должны были идти на работу. Но на работу я не вышел, залечивая раны -- ночная битва не была совсем безуспешной для нападавших.

На следующий день меня вызвали в отдел кадров порта и объявили, что я уволен. Поводом послужил мой вчерашний прогул. Вообще-то, за один прогул не увольняли, но оказалось, что недавно один из рабочих порта сбежал в Германию в трюме судна, и начальство спешило избавиться то всех "неблагонадежных". Мне так и сказали:"Нам не нужны студенты-неудачники." Я вернулся в общежитие и валялся на койке в этой опостылевшей мне комнате с голыми, как в колодце, стенами. Это и впрямь был колодец, в который сам я бросился головою вниз.

Вновь единственные утешение и опору нашел я в словах Ап. Павла, прочитанных мною перед отъездом в Таллинн. Нет, я не был настолько черств сердцем и умом, чтобы полагать "безумие в мире сем" в разгуле. Но где-то в глубине души смутно понимал, что некая, высшая меня, сила помогла мне в тяжелый для меня час не поверить правде мира сего и не принять ее, и что неприятие это тоже, в известной степени, причина настоящего моего положения.

Я вышел на улицу и без всякой цели побрел по Таллинну, угрюмо глядя себе под ноги, погруженный в невеселые свои думы. Так забрел я на какую-то узкую улочку и нечаянно поднял глаза. Прямо передо мною, шагах этак в двадцати, с большим интересом на меня глядя, неотвратимо шагал мне навстречу наряд милиции. Я не мог не обратить на себя их пристальное внимание -- неказистые, с чужих чресл, брюки и несвежее лицо со следами вчерашней брани не оставляли сомнений в некотором неблагополучии их беспаспортного владельца. Выхода не было: побежать назад было совсем уж глупо, а разойтись на узкой улочке мы никак не могли. Я обреченно огляделся и увидел, что нахожусь рядом с православной церковью, вход которой находился в двух шагах впереди меня. Не помню, чтобы меня осенила мысль спрятаться в церкви. Нет, скорее, будто кто-то взял меня за руку и ввел, почти против моей воли, внутрь. Я стоял, почти ничего не видя в полумраке, и ждал, что стражи порядка войдут вслед за мной. Но никто не вошел. Вместо этого я услышал произнесенные надо мною глубоким мягким голосом слова:"Чем могу служить, любезный?" О Боже, никто никогда в жизни не обращался ко мне так! Я поднял привыкающие к полумраку глаза и увидел рядом с собою молодого дородного священника в черной рясе. Помню, слезы благодарности навернулись мне на глаза, и я, неожиданно для себя сказал:"Я хотел бы креститься." "Доброе дело, доброе, -- ответил он мне, -- Приходите к обедне в ближайшее воскресенье."

Это был отец Антоний. Он же нашел и добрых людей, согласившихся быть моими крестными родителями в чужом мне Таллинне. Эти добрые русские люди уплатили за меня, что положено, а после совершения обряда пригласили в дом свой скромно отпраздновать доброе дело. Еще со мною вместе крестилась девушка по имени Маргарита, знакомая тех людей. Они были и ее крестниками, так что она теперь сестра моя по купели -- крестная моя сестра навеки. Непрямые дороги жизни развели нас -- вряд ли случится нам когда-нибудь встретиться. Спасибо вам. Спаси и сохрани вас Бог, добрые люди!

Может, вот еще о чем стоит рассказать. Нечто чудное произошло со мною перед крещеньем моим. В то памятное воскресенье 1-го октября 1978 г. я стоял среди молящихся в церкви св. Николая Мирликийского и крестился неумелой рукой, когда подошел ко мне человек и сказал:"Пошли, поможешь." Не зная, о чем идет речь, машинально последовал я за ним. К удивлению и восхищенью моему мы поднялись на колокольню, он сунул мне в руки вервь колокола, наскоро показал, что надо делать, и по знаку его я зазвонил. И над простиравшимся подо мною Таллином, над шпилями и черепицами его поплыл православный колокольный звон.

Вскоре после крещенья уехал я из Таллинна в Самару, хотя хотел было снова пуститься в странствия. Но смирился и понес малый крест свой. В Самаре впервые прочитал я Евангелие, и воистину не пустым звуком отозвалось Слово в сердце моем!

И главное , что открылось мне -- несмотря на многочисленные многократно слышанные мною потом проповеди и философствования на темы Христа, Будды, Иеговы и Аллаха: не устройству в мире сем учит святая вера, а -- безумию в нем. Вера учит говорить "да", когда здравый смысл во все горло орет "не-ет!".

Не ровен и не свят путь мой, но милость Божия открылась мне в том, что, будучи слабым человеком, я сказал-таки свое тихое "да" вопреки здравому смыслу, и поверив, как дитя, не мудрствуя, проник в мудрость горьких слов "не мир Я вам принес, но меч". 04/06/2003


Тест Test


 

Отзыв...
Aport Ranker
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

АНТАНА

СПИСОК
КНИГ
ИЗДАТЕЛЬСТВА
"ЭРА"

ЛИТЕРАТУРНОЕ 
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ