|
|
ТАЙНЫЙ ХОД НЕ СКАЖУ КУДА
Мне безразлично, что вы думаете по поводу Сережи Шерстюка. Мне не все равно, что вы о нем вспомните. Я не была ему другом. Мы встречались трижды. Каждая встреча была единственной. Во время последней Сережа подарил фотографию – за его спиной вырастал одесский оперный театр. Прекрасный и разрушающийся. Вскидывалась пантера и тень от лапы ее падала на Сережино плечо… Пантера замерла, тень продлилась и достигла Нескучного сада, где я брожу по тропинке, на которой стоял на коленях Сережа и кормил белку. Белка все еще кормится с ладошек бродящих по дорожкам, а Сережи больше нет. Он сказал тогда – запоминай, сверху рыжая, подпушка серая. Никогда не крась волосы – станешь похожа на белку. Я не хочу, чтобы ты была похожа. Я не люблю вертлявых. Ты втируша, медленная, но внезапная. Это всегда настраивает против, потому что последний удар ты наносишь безошибочно. И это предугадывается и… пугает. На фотографии Сережа написал в том числе и: "ЗА свободу". Свобода начиналась справа от Памятника Пушкину на Приморском бульваре. Это опять Одесса. Он говорил: Это вопрос достоинства – я не хочу быть понятым. Я предпочитаю память, а не понимание. Меня Одесса знает. И в Одессе есть кому – не забыть меня. Я сюда приезжал не к тебе. Но ты пересекла все мои дороги трижды и это неспроста. Говори, чего тебе надо, что хочешь узнать, увидеть, понять. Хочешь, подарю картину? Хочешь, тебя нарисую? Почему ты ничего не хочешь, женщины всегда хотят. Хотя разве ты женщина? В тебе помещается город, и есть еще место – для чего ты так жадно заглатываешь жизнь, я не знаю, как с тобой разговаривать. Не загоняй меня в тупик. Здесь у вас женщины ничего не хотят, меня не хотят. Зачем ты смотришь, как я топчусь и вязну сам у себя на зубах? Я ее видеть больше не могу. Не хочу. Не буду. Возьмешь билет – на, держи, завтра уедем в Киев. От этой женщины уедем. Она меня с ума сводит. Я из-за нее много чего сделал. Но и не сделаю никогда не меньше… Когда шли по Андреевскому спуску, Сережа сказал, что рано или поздно восстановят Михайловский монастырь. И тогда мы сумеем заказать молебен за заблудшие души. – У меня много заблудших душ за пазухой, – странно говорил Сережа. И только ты душа свободная, без принуждения хотящая радоваться и быть счастливой. Я таких девчонок не видел отродясь. Наверное, ты мутантка. Они тебя никогда не полюбят. И я тебя не полюблю – разве можно любить того, кто не имеет имени? Ольга – не имя. Свя-та-я. Разве можно так называть женщину. Хотя – какая ты женщина. Ты встреча, которая никогда не повторяется. Она всегда заново. Всегда сначала. И это ужасно, что смерть придет, и мы не узнаем, что уже все, никогда не будет опять и снова: Это может быть и хорошо, потому что нет ее, мы есть, а смерти нет, и ты не бойся. Когда я умру, ты узнаешь и не удивишься, потому что я уйду первым. Ты тайна, ты та дверь, в которую входят один раз и – никогда не выходят. И всякий раз надо входить заново. Где ты бываешь, когда меня нет возле? Кто притрагивается к ручке на твоей двери и что ты делаешь с ним, приоткрывающим, просачивающимся в твои комнаты, дворы, переходы, подвалы, кто и зачем свешивается с твоих балконов и зачем доходят до чердака… Куда им – выше… Чем они заканчивают, если никогда не выходят через ту дверь, в которую ты позволила войти. Почему ты приехала в Москву и ждешь меня на Страстном, я не мог тебя не почувствовать. Ну вот, я пришел. Куда теперь? Какого черта, – сказал Сережа милиционеру, – какого черта ты на нее смотришь? Пусть плавает, где хочет. А почему не в фонтане – такая жара… Ну и что, что голая, она не голая, она обнаженная. И это прекрасно. И она хороша. – Ольга, покажись этому мудаку. – Да я не выражаюсь, я – выражаю. Идею. Женщина купается в фонтане. Мужчины смотрят и запоминают. Это их мужиками и делает. А ты что, денег за это хочешь? На, столько – достаточно? Ольга, плыви к другому краю, я подойду. И он подошел с платьем и букетом ромашек. – Откуда, спрашиваю, ромашки? …Долго шли по ботаническому саду. Отдыхали в кустах… – О, я подзаборная, а ты толстый и довольный! – Я – Я толстый? Ты пощупай – где жир, это одесское восприятие, это у вас все толстые, ты посмотри, как я узок, – и Сережа погладил джинсы, будто крошки стряхнул. – Я голубой джинсовый парниша, у меня узлы на пальцах – как у тебя на платочке. О чем забыть боишься, зачем узелки – и он развязал два… В первый узелок был завязан перстенек, он купил его для меня на "Привозе", надел на палец, покрутил и сказал: – Ничего, пока великоват, потом впору будет. Во втором узелке лежала сережка. Оставшаяся. Первую мы с ним так и не нашли в траве. …Тогда одуряюще пахла сирень, скатывавшаяся волнами в Днепр со склонов Киевского ботанического… Мы всегда оказывались в ботаническом, и В Одессе, и В Киеве, и в Москве… Все ботанические сады были нашими. Еще был Нескучный сад в Москве, и Городской сад, мимо него бежала Дерибасовская, на ней Сережа учил меня танцевать вальс бостон: – И раз два три, и раз два три… Потом сказал, что не понимает разницы между вальсом и вальсом-бостоном. Потом еще было: твист на ротонде в горсаду, и шейковали в кафе "Молодежное", и Дерибасовская нас не отпускала, а потом обнаружились на Ланжероне – купались прямо в чем были – он заджинсованный, а я в платье выходном – и на нас как на сумасшедших смотрели. Вечером грелись в "Оксамите Украины" сухим красным и Сережа говорил, что глобализм победит не только в искусстве, и что грядет кровь и великое молчание. И что: – Твои мужья никогда не найдут общего языка, потому что у вас общие дети и жизнь общая, зачем еще что-то, общий язык нужен тем, кому есть что делить, а вам делить нечего. Не тебя же и детей. Ты научись спокойствию, остальное у тебя есть. А то, что будет, от тебя уже не зависит, будущее ты себе уже обеспечила признанием. – Каким? – Спросила оторопело. – Дура, мрачно сказал Шерстюк. Это дорого стоит: "А я дыханье. И любовь. И вечный праздник ". – Сколько? – так же мрачно спросила. Он выгреб из кармана деньги, высыпал мне в подол и, покрутив у виска пальцем, положил туда же свой паспорт. Он был единственным мужчиной на свете, поднявшим меня на руках по 192 ступенькам Потемкинской лестницы не передохнув, и присел на ступеньки памятника Дюку, так и не выпустив меня из рук. Ему аплодировали. И я не поцеловала его. Еще я могу сказать, что кольцо и фотография лежат где ни попадя, потому что я люблю смотреть на них и трогать. Но я никогда ни с кем не говорила о Сереже. Я была его "Тайным ходом не скажу куда" и то, что я написала – это подарок Сереже на его посмертное пятидесятилетие.
21 декабря 2001 г. Москва.
ЖИВУ СПОКОЙНО
А началось знакомство с Сережей смешно… Я возвращалась со встречи с Юнной Мориц. Она отредактировала мою рукопись, и вот я купила бутылку сухого красного, сушеные бананы и на Страстном бульваре сидела на скамеечке с Володей Салимоном. Мы обмывали мою рукопись, потому что отредактировано было совсем ничего, но очень "по делу" – просто вычеркнуты некоторые строчки, просто зачеркнуты некоторые стихи. Ножницами что-то вырезано. И – несколько новых строчек предложено взамен… Это был здоровский результат. Я думаю, мне очень повезло. И я тогда очень гордилась этим. Собственно, я и сейчас так же отношусь – с гордостью и благодарностью, меня многому Юнна Петровна научила. Когда я решала, к кому из теток – Поэтов идти, я написала письмо Ахмадулиной, но не отправила его, и позвонила Мориц. Решила, что по моему характеру – идти надо к Юнне. Да и по ее характеру, как позже выяснилось, тоже. Ну, я тоже была тетка, мне уже 36 случилось… Она спросила не без иронии, узнав, сколько мне лет: "И много написали?" – 16 килограмм, – ответила. Юнна Петровна велела взять 250 грамм и зайти к семи вечера. Но я потеряла адрес и – Лидия Графова мне помогла, дала телефон – я опоздала на полтора часа. Была в ужасе – жутко не люблю опаздывать. Да еще – к МОРИЦ! Ну, это друга история. Так вот, сидим мы с Салимоном, а у него еще свеженькая писательская ксива, он мне ее показывает, мы и ее обмываем. И тут прямо перед нами тормозит ментовский бобик. Времена сухого закона… Салимона – в машину. Мне тоже надо в машину, но, вроде бы, я им не очень нужна, милиционерам. И я очень на это обиделась… даже ментам не нужна… Подхожу я в водителю, засовываю голову в окошко и на ухо ему кой-чего говорю. Он хмыкает и… отпускает Володю. А мне говорит: – "Ты только уведи его, ну, вот там есть подворотня, а во дворе – столик для доминошников, так вы там и договорите, с глаз подальше!" И – уезжают. – Ты что ему сказала? – А, – отвечаю, – потом как-нибудь расскажу. Смотрю, а пол бутылки еще есть, только пролилось чуть-чуть на правки ЮнныМорицевские, и стихи теперь "под градусом", и подпись ее размашистая – пьяная! – Ладно, – говорит Салимон, – здесь недалеко Шерстюка мастерская, зайдем, – расскажешь. Заходим. Там, по-моему, два окна было. Не помню. И огромные картины – одна свежая, в работе, что-то коричнево-синее. А на мне платьице специально для "представительства" в одесской комиссионке купленное, чудное такое… почти новенькое. Ну, мы знакомимся, ля-ля тополя, Салимон рассказывает, как я его из "бобика" ментовского вытащила и они оба: – Что ты ему сказала?! А мне влом… И тут Сергей меня в моем платьице всей мною – вписал в картину. Со спины. А потом развернул и – мордой лица – туда же. Получилось что-то невообразимое – и на картине, и – вся я – сплошная такая "глобалистка" (он тогда глобалистом себя называл, и все под таким углом рассматривал. Я от него о глобализме и узнала, а тогда об этом ничего почти и не говорили, ну, он о глобализме в искусстве, а не о политике…), и получилось, словно меня из его шедевра вырезали. Я таки уперлась, разозлилась, сказала – нечего меня теперь вытирать, (это он меня тряпкой, вонючим растворителем пытался!), я теперь – произведение искусства, так и буду ходить по Москве. Так весь день и проходила – коричнево-голубой. А ночевала я в его мастерской, он меня оставил и ушел. Утром просыпаюсь, а он уже хлопочет, кофе готовит. На стуле лежит новое платье. Роскошное. И – билет на Одессу. На самолет. А моего "шедеврального" платья нет. – Гад, – говорю вежливо и холодно, – мое платье где? Верни! Отвечает: – Увы, – я им тебя с картины смыл. Ты мне там не понравилась. Примерь лучше новое, и давай, кофеёчек готов! Платье оказалось тютелька в тютельку. – Это как же у тебя получилось? А Сережа обиженно: – Ты что, не понимаешь? У меня же глазомер! Я – профессионал! Пьем кофе: – Зачем мне улетать, – возмущаюсь, – я еще не все сделала в Москве. – Вали, – говорит, – и поскорей. А то вообще никто ничего не сделает. Ни ты, ни я. И – чтобы я тебя вообще больше никогда, поняла? – А почему? – А потому, говорит, – что мне Одессы – выше крыши. Так что лети, Белка, и живи спокойно. (Сережа меня или Ольгой, или Белкой называл.) И проводил он меня во Внуково, и рассказал мне три бочки арестантов – за жизнь свою, мою, и – нашу. Какой она теперь станет. И ведь правду сказал – жизнь стала такой. Нашей. Но об этом я уже раньше написала. Осталась еще одна встреча. Когда-нибудь… я и ее расскажу, там история спасения Салимона от ментов отыграла на всю катушку. Только… раскатушилась катушка очень скоро. Страшно раскатушилась.
20.01.2003г. |
||
© Ольга Ильницкая |