|
|
Борис Чичибабин В 1918 г. в охваченной революционными потрясениями Москве Валерий Брюсов пишет совершенно не соответствующее духу наступающего времени стихотворение, строки которого могли бы послужить эпиграфом к любому изданию библейской поэзии: Какой поэт, какой художник Некоторые литературоведы утверждают, что тему стихотворения подсказал поэту не кто иной, как сам "буревестник революции" Максим Горький: "Может быть, Библия даст Вам сюжет, тему, достойные Вашей работы? Там так много прекрасного и никем еще не использованного", – писал великий пролетарский писатель признанному вождю русского символизма. В самом деле, библейские мотивы, "образы святые" (строка из той же брюсовской "Библии", давшая название целому разделу в одном из последних лирических сборников поэта), идеи богоискательства, богоборческие порывы очень популярны в среде русской творческой интеллигенции на рубеже XIX – XX веков. Состав этой "лирико-философской экспедиции" в глубины Книги Книг весьма разношерстен: от предтечи символизма, христианского философа Владимира Соловьева – Милый друг, иль ты не видишь, до яростного ниспровергателя основ и догматов футуриста Владимира Маяковского – Я думал – ты всесильный
божище, Какое великолепное созвездие имен вписалось в силовое поле между этими магнитными полюсами: Иннокентий Анненский и Федор Сологуб, Зинаида Гиппиус и Константин Бальмонт, Иван Бунин и Вячеслав Иванов, Александр Блок и Андрей Белый, Николай Гумилев и Велимир Хлебников, Анна Ахматова и Марина Цветаева, Осип Мандельштам и Борис Пастернак… Один из "отцовоснователей" символизма Дмитрий Мережковский попытался даже вместить эти алмазные россыпи тем, стилей, направлений, поэтических находок и откровений в единую парадоксальную формулу, обратившись к Богу с неожиданным, на первый взгляд, определением: Ты – мысль поэта. Сейчас, оглядываясь назад с окутанных дымом террористских взрывов крутых ступеней первых лет нового тысячелетия, мы ясно видим, на какой высокой ноте были грубо оборваны струны этого библейского многоголосия. Может быть, безбожники, как несколько рискованно утверждал в уже цитированном стихотворении Валерий Яковлевич Брюсов, и учились "чему-нибудь и как-нибудь" у Книги Книг, но главного они так никогда и не поняли: Библия – это прежде всего "всемогущая школа любви". Только абсолютным непониманием этой истины можно объяснить сатанинский калейдоскоп образов, возникающих в воспаленном воображении пламенных борцов с "опиумом для народа". Кровью плюем зазорно Не случайно кощунственные строки эти напрямую рифмуются с апологетикой невиданного по своим масштабам террора: …Вот на красном – черным: "Читатель вероятный" вправе спросить: а стоило ли включать такие "наплевательские" (даже в буквальном смысле) стихи в Библейскую антологию? На это составители вправе ответить: а позволено ли вырывать страницы из уже сверстанной книги русской поэзии XX века? Что было, то было, и не в наших правилах задним числом исправлять прошлое. Конец двадцатых годов отмечен новым атеистическим наступлением. Почти исчезают со страниц официальной печати (а другой в Советском Союзе к тому времени уже не было) стихи "новокрестьянских" поэтов во главе с неутомимым богоискателем Николаем Клюевым, для которого, по выражению Гумилева, Христос был лейтмотивом не только поэзии, но и жизни. Судьба "деревенского Христа" из далекой Олонецкой губернии, как и судьбы многих его товарищей по несчастью из других уголков необъятной родины, сложилась трагически. В 1934 году Клюев был выслан из Москвы в Нарым, а в приснопамятном 1937-м расстрелян в Томской тюрьме. Еще восточнее, почти на самом краю земли, в пересыльном лагере "Вторая речка" под Владивостоком погиб Осип Мандельштам… А для другой ветви Древа Русской Поэзии – эмигрантской – побег из "большевистского рая" обернулся на чужбине мощными поэтическими побегами. Русская литературная эмиграция, разбросанная революционным штормом "от финских хладных скал до пламенной…" – нет, не Колхиды, берите дальше – Африки, от шанхайских трущоб до амазонской сельвы, от канадского Заполярья до индонезийских джунглей, – при всем жанровом и стилистическом разнообразии, при всей несовместимости творческих индивидуальностей обладала единым, общим для всех внутренним стабилизирующим стержнем, имя которому – духовность. Именно духовное энергетическое поле исполнило роль той "родной земли", в которой пустила глубокие разветвленные корни эмигрантская поэзия. Иногда концентрация духовной энергии столь высока, что поэты становятся простотаки провидцами. Вот строки из стихотворения Дона Аминадо, написанного в 1920-м году, за семьдесят с лишним лет до известных событий в знаменитом Беловежском заповеднике: О Господи! Ты только вездесущ Глубинные ключи виртуальной духовной родины почти в течение столетия продолжали щедро подпитывать поэтические волны первой, а позднее и второй русской эмиграции. А в промежутке между двумя этими "сизифовыми" волнами человечество пережило, может быть, самые страшные в своей истории потрясения. Приход фашистов к власти в Германии. "Большой террор" в СССР. Вторая мировая война. Холокост… Но и в этой непригодной для дыхания предгрозовой атмосфере Марина Цветаева находит в себе силы, обратившись к Богу, выдохнуть слова, по мощи выраженных в них чувств адекватные глубине надвигающегося отчаяния: На твой безумный мир Один ответ – отказ. Почти в то же самое время ту же еретическую мысль (может быть, в более мягкой форме) высказывает такой глубоко верующий автор как Мать Мария: Убери меня с Твоей земли… Много лет спустя другая русская поэтесса, находясь в несколько иной экстремальной ситуации, пребывая во внутренней тюрьме киевского КГБ, тоже вступает в напряженный внутренний диалог с Богом: Господи, что я скажу, что не сказано
прежде? …Как ты посмеешь судить, И погляжу. "Господи, что я скажу, что не сказано прежде?" – все процитированные выше строки – и Марины Цветаевой, и Матери Марии, и Ирины Ратушинской – по сути, эхо страстного Авраамова, обращенного к Богу, заклинания: "Судия всей земли поступит ли неправосудно?" Вспомним попутно, что первый на земле монотеист выступил в роли неуступчивого спорщика со Всевышним, когда речь шла о судьбах незнакомых ему гипотетических праведников из Содома. И безропотно принял волю Господню, когда дело коснулось его собственной судьбы – отдать на закланье любимого, столь долгожданного сына. Так высоко поднята на страницах Святого Письма нравственная планка. А поэтическая мысль, душа поэта, как видим, принимает предложенные "правила игры", примеряя все беды мира на себя. Даже в тексты наиболее ортодоксальных советских авторов в самые напряженные моменты Великой Отечественной просачиваются библейские реминисценции, молитвенные интонации, в который раз подтверждая ту очевидную истину, что подлинный патриотизм, в отличие от "квасного", невозможен без нравственной духовной основы. Но, как правило, библейские мотивы в исполнении советских поэтов звучали глухо, под сурдинку, писались, в основном, в стол. Есть среди них подлинные шедевры, такие, например, как пророческое восьмистишие Осипа Мандельштама: Что делать нам с убитостью равнин, (6 января 1937) В других случаях поэтические отголоски библейских текстов поражали не столько исповедальными откровениями, сколько достоверностью страшных деталей, точными приметами повседневного быта. Одно из таких стихотворений звучит особенно трагично, ибо автор его – известная детская поэтесса. Ах, дом мой. Пристанище чуда. Люблю
твой высокий накал… Да, впрочем, не все ли равно – А, может, он думал – так надо! И яростней Дантова ада Вергилий, какой там Вергилий? – Но где же наш друг, наш приятель? (Елена Благинина) Начало второй половины века ознаменовано появлением пастернаковского цикла "Стихи из романа" и философско-поэтической книги Даниила Андреева "Роза мира", которые во многом определили дальнейшее развитие русской библейской поэзии, несмотря даже на то, что оба произведения, по известным причинам, не сразу стали достоянием читателей. В статье "Примечание к комментарию", проводя параллельный анализ стихотворений "Магдалина" Марины Цветаевой и Бориса Пастернака, Иосиф Бродский с интервалом всего в несколько абзацев повторяет почти дословно одну и ту же оговорку. Так, процитировав пастернаковские строки: …Слишком многим руки для объятья он замечает: "До Пастернака этот вопрос никто – по крайней мере, в русской поэзии – не задавал. Поэтому и ответа на него нет, тем более, поскольку ответ на вопрос поэта убедителен, только если он исходит от поэта. Или от того, кто воскрес". А далее, объединяя стихи обоих классиков в общий поэтический диалог, несмотря на двадцатишестилетнюю "разницу в возрасте", Бродский приходит к неожиданному, на первый взгляд, выводу: "… двадцать шесть лет, их разделяющие, прошли только, чтобы их соединить. Может быть, это объяснит миру, чего стоит время в поэзии – во всяком случае, в русской поэзии". Время в русской поэзии, действительно, стоит очень дорого. И библейские стихи самого' опального, изгнанного из страны нобелевского лауреата, и аналогичные произведения его коллег еще в течение долгих лет оставались доступными читателю лишь на страницах самиздата. Как говорится, с риском для жизни. Только теперь приходит понимание того, как много потеряли в своем духовном развитии поколения, на целые десятилетия отлученные от этих животворных источников. Но это позднее. А в шестидесятые годы яростная идеологическая борьба с "религиозным дурманом" продолжалась. И велась все более тонкими и изощренными методами, с использованием для "отвлекающего маневра" даже некоторых элементов так называемой массовой культуры. Миллионными тиражами, к примеру, вдалбливалось в сознание трудящихся, что мол вопреки "тьме разнокалиберных богов… есть у мира с неких пор для объединения людей летняя религия – футбол, зимняя религия – хоккей". "Какое, милая, у нас тысячелетье на дворе?" – вправе был задаться пастернаковским вопросом ошарашенный читатель, ознакомившись с этим и подобными изящными атеистическими изысками. Ведь время, пусть медленно, исподволь, но все-таки изменилось. И возведенные еще в двадцатых-тридцатых морально устаревшие плотины жесточайшей цензуры не в силах были больше сдерживать нарастающий поток. Все острее осознается обществом насущная необходимость всеобщего покаяния ("Невинных нет в моем краю"), ощущение того, "как будто страницы Библии меня по лицу били". Как результат, на другие страницы – литературных журналов и поэтических сборников – все чаще прорываются библейские "темы и вариации". В полном объеме, однако, богатства неисчислимых залежей русской библейской поэзии, включая и отечественный, и эмигрантский ее пласты, становятся открытыми только в самом конце второго тысячелетия. Приступая к разработке этого "уникального месторождения", составители ясно представляли всю сложность предстоящей работы, осознавали груз ответственности и отнюдь не претендовали на всеобъемлющую полноту. Мы предприняли попытку собрать под одной обложкой разбросанные по разным изданиям произведения и, разместив авторов по временной шкале, предоставить читателю возможность проследить развитие библейской темы в русской поэзии на протяжении целого столетия, одного из самых трагических в истории цивилизации. Собранные произведения образуют огромное полотно, своеобразный современный аналог мозаик древнерусских соборов. И читатель волен выбирать: любоваться картиной в целом либо сосредоточиться на наиболее близких его душе фрагментах. Обратим внимание лишь на один нюанс. Во многих представленных на этих страницах стихотворениях явственно проступает понимание того, к чему ученые с помощью новейших компьютерных программ приходят только сейчас: видимый, доступный текст Библии – лишь вершина айсберга, а в подлинном, скрытом от нас смысле Книги Книг закодировано и прошлое, и настоящее, и будущее всего человечества. Знаменательно, что поэзия осознала эту "огромность, непомерную для прозы", как обмолвилась когда-то Маргарита Алигер, гораздо раньше науки. В этой короткой статье пунктирно обозначены лишь некоторые узловые моменты развития темы. О цене времени в русской поэзии мы уже упоминали. А цену слова, причем именно в библейском аспекте, замечательно определил предтеча мучеников "большого террора", один из первых погибших в застенках ЧК поэтов – Николай Гумилев: В оный день, когда над миром новым И все-таки не на этой "забывчивой ноте" хотелось бы завершить увертюру к антологии библейских мотивов в русской лирике XX века. Другой узник ГУЛАГа, чьи строки вынесены в эпиграф статьи, подарил нам глоток надежды, верно обозначив, вопреки жестоким реалиям бытия, единственно возможный вектор движения души – вглубь и ввысь: Еще могут сто раз Будем стараться – ничего не поделаешь – не сбиться с этого пути.
© Юрий Каплан |
||