|
|
Уважаемые дамы и господа!
Перед вами – собрание «постов» выдающегося критика и литературоведа СЁМЫ (Самуила Борисовича) ШТАПСКОГО, референта ЮНЕСКО по русской литературе, недавно скоропостижно покинувшего этот мир. Эти заметки были любовно и скрупулезно собраны мною на тех литературных сайтах, где Сёма Штапский подвизался и которые внушали ему меньше отвращения, чем прочие. Читая творения Сёмы, невольно думаешь о тяжелой ране, нанесенной нашей словесности уходом этого без преувеличения… Но к чему пошлые эпитеты! Полагаю, вы все знаете мою поэзию, прозу, критику и журналистику, наслаждаетесь моими выступлениями по ТВ. Те, кто в состоянии оценить глубину моего ума и высокий уровень художественного вкуса, постигнут истинный масштаб понесенной нами утраты, если я скажу, что Сёма Штапский был моим «духовным отцом». Несколько лет назад я где-то назвал своим духовным отцом Льва Аннинского. Здесь нет противоречия, все очень просто: Сёма – мой духовный отец №1, а Лёва – №2. Спи же спокойно, дорогой Сёма! Земля тебе пухом! Твое духовное дитя |
||
1
«Разговоры с Богом»! Эко Геннадий
Русаков размахнулся! И как их много!
Гавриле Державину для бессмертия
одного «монолога» хватило. Но Бог с
ними, с разговорами. А вот почему никто
не видит, что Русаков – просто дурной
поэт? На уровне вкуса, на уровне
поэтического письма, строфы, строки. For example: Когда придёт мне время умирать, Бог, который «сидит, похрустывая кедами» и «поблескивает дужками (!) очков» – не правда ли, очаровательно? Никакой рядовой графоман такого не выдумает. Отменны также «помыслы летальные», относящиеся – поди пойми – то ли к смерти, то ли к левитации. И такие натужные, скверные образы у Русакова встречаются сплошь и рядом. Имею честь кланяться. Сёма Штапский, референт. 2 У Русакова Бог – «поблескивает дужками очков», почтеннейший г-н Таёжник. Это, разумеется, «сильная и богатая поэзия», осмелюсь Вас процитировать. Жаль, что я лишен возможности представить Вас воочию. На Вас, вероятно, тоже очки, особые, почти божественные, с не менее волшебным блеском дужек (а вовсе не стекол – как написал бы поэт, наделенный заурядным художественным зрением), сквозь которые стихи Русакова видятся так неправдоподобно, так чудесно! Искренне Ваш Сёма Штапский. 3 Настоящая поэзия не «считывается оптом», как кажется Вам, г-н Хазаров. Она всегда – «в розницу». Слово – не воробей, а слова – не воробьиная стая. «Оптом» еще был возможен Ломоносов, сложнее – с Державиным, но им простительно, они творили в ситуации неразвитого языка (который сами же и развивали). Но уж после Пушкина... Скажу Вам по секрету: все недостатки даже крупных поэтов – от той или иной доли «опта» в их поэзии. У Русакова же избыток «опта», да и товар-то, на мой вкус, лежалый… И потом, дорогой г-н Хазаров, «поскрипывание кед» вместо «похрустывания» дела не меняет. Плевать, скрипят они или хрустят. Суть моей критики Вы не уловили. Изъян тут не на уровне точного – неточного слова, а на уровне самого образа, вернее, на уровне его допустимости – недопустимости. Можно сказать, на уровне хорошего – дурного вкуса. Вознесенского, ежели помните, когда-то ругали за то, что он сравнил чайку с «плавками Бога». Но то Вознесенский – какой с него, прости Господи, спрос? Русаков проделывает фактически то же самое, только на его Боге вместо плавок – кеды. Имею честь кланяться. Сёма Штапский, референт. 4 Шуты вообще надоели, милейший г-н Хазаров. Вы же видите, сколько их развелось. У Русакова нет шутовства сознательного, здесь Вы не правы. Здесь, на мой взгляд, совсем противоположные притязания, и потому они особенно раздражают. У него в прошлом, кажется, были какие-то удачи, не зря же его хвалил Тарковский. Но он, как мне думается, не сумел воспротивиться искушению поамикошонствать с высшими сферами, свести, так сказать, небо на землю, и тут как поэт пропал. Касаться этих сфер должно чрезвычайно осторожно, целомудренно, как сказал Гумилев. А уж слагать километровые «разговоры» с Богом – для этого нужно быть либо царем Давидом, либо, на худой конец, Нарекаци. Русаков, естественно, не тянет, и получается именно что шутовство – и весьма унылое, и далеко не «шекспировское». Ваш Сёма Штапский. 5 Уважаемый г-н Хазаров! Говорите-то Вы как будто убедительно.
Но видите ли ясно предмет разговора, не
знаю. Посмотрел восхитившие Вас
русаковские «Стихи к Татьяне» в одном
из номеров «Знамени». Ах, как ужасно!
Какая нелюбовь к слову, как всё топорно!
Бог знает, на какой языковой помойке (однако
не в смысле ахматовского «из какого
сора») находит он свои словеса! Цитирую
наудачу первое попавшееся: Мое почтение. Сёма Штапский. 6 Моя дорогая анонимная госпожа, выражайтесь, пожалуйста, точнее и ответственнее. Иначе у нас получится провинциальный семинарий. Блок ни на что «руки не поднимал», он – не Маяковский и тем паче не Демьян Бедный. У него было всё сложнее и потому – страшнее. Корни его «богоисканий» – в ложных чаяниях Владимира Соловьева, из гениальных ошибок которого родился практически весь символизм. А лучший из символистов – Блок – в конце концов на них и сгорел. Проще говоря, он хотел видеть Христа там, где Его не было. Поэтому и в «Двенадцати» Христос померещился ему впереди красноармейцев. Но он хотел видеть именно Христа (его Прекрасная Дама и лиловые миры – это своеобразные синонимы чаемого благовестия на языке Соловьева и в терминах символизма). И все же – от этих аберраций – у Блока и возникало то чрезмерно «уверенное отношение к недоступным для нас вещам», на которое совершенно справедливо указывает наш друг и оппонент г-н Хазаров. Ваш Сёма Штапский, референт. 7 Да какой там Рабле, г-н Хазаров... Какой там «мастер стиха»... Воспитание на европейской культуре, переводческая деятельность – все это не страхует от срывов в графоманию. Графомания – болезнь ведь не только бездарных юношей, но также и исписавшихся стариков (Евтушенко и прочие). Я вот что еще подумал. Что портит, к примеру, прозу Солженицына? Маниакальное стремление втиснуть в нее весь словарь Даля. Поэтому ее часто просто невозможно читать. Но у Солженицына – это всё-таки проза, там помимо языка есть еще идеи, сюжеты, характеры... В поэзии же словесная ткань – это почти всё, порою одно слово способно испортить целое стихотворение. У Русакова все эти «хруптения» и «выпревания», весь этот назойливый «словарь Даля» губит на корню все благие намерения. Ему, как и Солженицыну, хочется быть «художником слова», иметь «богатую языковую палитру». Но ведь можно быть превосходным «сочным» изобразителем, вроде Бунина, не закапываясь в этот лингвистический шлак. Если я кажусь Вам слишком придирчивым, вспомните, как Константин Леонтьев нападал – и на кого! – на Льва Толстого за его неэстетичные физиологизмы: «свистал носом», «осклабился» и т.п. Что же до Рабле, то он тут совсем ни при чем, мой дорогой г-н Хазаров. Ну, а Ваши в прямом смысле детские фантазии об уходе, ускользании Христа от красноармейцев (кстати, кто-то уже, кажется, высказывал подобную мысль) не выдерживают никакой критики. Вы же верно говорите, что «Блок ответил жизнью» – но за что? Он страшно мучился именно из-за «Двенадцати», когда понял, впереди кого поставил Христа. Это переживалось им как несмываемый, как смертный грех (что для всех, кто мало-мальски занимался Блоком, несомненно). Иначе за что было ему «отвечать» жизнью? Других таких преступлений ни перед поэзией, ни перед собой, ни перед людьми он, насколько мне известно, не совершал. Только «Двенадцать» и некоторые статьи. («Скифы» – ерунда во всех отношениях). Ваш Сёма Штапский. 8 За «детские фантазии» извините, г-н Хазаров, я понял из Вашей фразы («мне сразу же привиделось...»), что образ ускользавшего от красноармейцев Христа сложился у Вас после первого прочтения поэмы, стало быть, в нежном возрасте. Насчет Есенина солидарен с Вами: он, конечно, занимает в русской поэзии неподобающее ему место, это, как и Маяковский, – грандиозный миф. Ну, и у Русакова, особенно в наши мутные времена, тоже может образоваться свое местечко. И на здоровье, и чудесно, если кому-то не абракадабра Лёвы Рубинштейна, а русаковские «разговоры» придутся по сердцу. Я ведь, если помните, начал свою «критику», назвав его дурным поэтом на уровне языка, строфы, строки. Вы же то и дело переводите стрелку на побудительные мотивы, добрые намерения, то бишь – подбираетесь к смыслу. Тут я ему не судья, хотя писать километровые «разговоры с Богом» (повторяю еще раз) с моей точки зрения и претенциозно, и нецеломудренно, и отдает дурным вкусом при всем возможном благочестии или неблагочестии автора. Да вдумайтесь, наконец, в само это многократно растиражированное название: Разговоры с Богом! Разговоры! И с Богом! Не больше не меньше! Вас не коробит? Я бы поостерегся так прямо, без обиняков. Уверен, что и Вы тоже. Хотя, в конце концов, почти вся настоящая поэзия, начиная с псалмов – разговоры с Богом, однако это не афишируется вот так – «в лоб», а подразумевается как-то подспудно, само собой. А тут все равно что человек раздевается у всех на виду и говорит, что идет совершать омовение. Мое глубочайшее почтение. Сёма Штапский. 9 Милая моя анонимная госпожа! Вы все-таки судите Блока с позиций нашего времени, а не изнутри того... Еще раз подчеркну, что для Блока и символистов проповедь Соловьева была обещанием новой земли и нового неба. Ложным, конечно, но – благовестием. Что ложным – уже знаете Вы, но еще не знали они. Они верили в свои «зори» всем сердцем, я имею в виду, главным образом, Блока и Белого. Или другой пример. В «Интеллигенции и революции» Блок пишет о «жирных попах, которые, икая, брали взятки и торговали водкой». Негативное отношение к «попам» было, увы, характерно для тогдашней секулярной интеллигенции. Интеллигенция в ту пору шла в одну сторону – от Бога, сейчас вроде бы идет в противоположную, к Богу, хотя и тогда, и теперь большинством движет мода («как все, так и я») и перемена духовного климата в обществе. И потом, никто ведь не предполагал, что грядет 17-ый год и «попов» будут уничтожать как класс, а религию искоренять как опиум. Синод был Властью, мрачной и давящей. Вспомните из того же Блока: обер-прокурор Синода «Победоносцев над Россией простер совиные крыла...». И ведь «простирал». И многие достойные люди Победоносцева ненавидели. Был Иоанн Кронштадтский, но были и пьяные икающие попы. От них во все времена никуда не деться. Это не должно бросать тени ни на Церковь, ни на дело Христа, однако бросает и по сей день. Ужасно то, что Блок оскорбил этих попов при большевиках. Это действительно преступление (хотя и невольное), ибо тогда уже начинался террор. А в пореформенное время при последних Александрах и Николае презрение к попам, насмешка над ними были в порядке вещей. Всевозможные «очерки бурсы» своё дело делали. Робеспьеру обычно предшествует Вольтер. И не забывайте, что Блок был дворянин. А для дворян, даже весьма благочестивых, духовенство всегда было сословием низшим. Вспомните знаменитый ответ Пушкина Чаадаеву 1836 года, где поэт разбирает знаменитое «Философическое письмо». Пушкин рассуждает примерно так: отчего духовенство у нас не принадлежит к хорошему обществу? «Оно носит бороду, вот и всё». Умри, Денис, лучше не скажешь! В Европе отравленная эгалитарными идеями аристократия к чистеньким выбритым пасторам уже относилась как к «своим». Наши же попы жили (да и живут) словно в допетровскую эпоху – с бородами, животами и с церковнославянским богослужением. Ни меня, ни Вас сие, разумеется, не смущает, но в «вольтерьянский» период это не могло не казаться «ретроградным» либеральной интеллигенции и теряющему традиционную веру дворянству. Блок, к несчастью, принадлежал и к тем, и к этим, хотя либералом по существу не был, а лишь поневоле вращался в их среде и какие-то их идеи разделял. В нем было слишком много перемешано: «соловьевски» окрашенная религиозность, интеллигентность, мирочувствие «кающегося дворянина», аполлон-григорьевская разгульная цыганщина, своеобразное ницшеанство (см. в его дневнике – кошмарный восторг по поводу гибели «Титаника»). Он не мог себя окончательно идентифицировать (болезнь эпохи, полной всяческих «искательств»), вот и пришел под конец к большевизму (сначала – к эсерам). И всё это при великом, но шатком уме, при поэтическом гении, при кровоточащей совести, при феноменальной честности перед собой и другими. Так что здесь всё настолько сложно, что возможны лишь одни осторожные определения, а не оценки. Имею честь кланяться. Ваш Сёма Штапский. 10 Дорогой г-н Хазаров! Вы, мне кажется, немножко хитрите. Русаков всё-таки живет в тысячелетней христианской культуре, а Вы делаете из него язычника, поклоняющегося какому-то «божку». А его бог с маленькой буквы... Что ж, это лишний раз доказывает всю несерьезность его «разговоров». Вы протестуете против «физиологически» изображенных ангелов в стихах Арабова. Но и с «заведомо ненастоящим» Богом Русакова (если для него это действительно так, в чем Вы меня многократно и настойчиво убеждаете) дело обстоит ничуть не отрадней. Будь Бог для него «настоящим» – возможно, были бы настоящими и стихи. Как бы ни относиться к Бродскому (я сам люблю у него три-четыре стихотворения), уравнивать его с Кушнером (давно уже пишущим, как выражаетесь Вы, «оптом»), а тем более со свадебным графоманом Рейном, я бы не стал. У Вас нет чувства масштаба. Ведь Маяковского, при всех к нему претензиях и даже агрессивном неприятии, еще никто – по уровню дарования – не ставил в один ряд с Асеевым, Безыменским, Уткиным и т. п. Так же и с весьма проблематичным Бродским, которого – с другой-то стороны – уже расположили возле Пушкина: тот, мол, совершенство и этот – совершенство (цитирую не кого-нибудь, а Ахмадулину, совсем спятившую, прости Господи!). Синельникова знаю плохо. Что читал и слушал с эстрады – показалось никаким. Лариса Миллер талантлива, но пишет страшно много, размениваясь на пустяки и усыхая с каждой книгой. Моё почтение. Сёма Штапский. 11 Дорогой г-н Хазаров! Процитированные Вами «гнилые звезды» Русакова – это почти знаменитая футуристическая «дохлая луна». Забавное и неожиданное сходство. И Вам спасибо за беседу. Искренне Ваш Сёма Штапский. 12 Уважаемая госпожа Орти! Прочел Ваш «Библейский цикл». Должен заметить, что Ваши неблагосклонные оппоненты обращают внимание вовсе не на тот род недостатков, на который следовало бы. Наиболее уязвимая сторона Ваша – так сказать, исполнительская, словесная. Вот лишь два примера. Вы пишете в одном месте: «...покуда вьется мирозданья нить». Мирозданье – оно, если не ошибаюсь, от зданья. Здание строят, нитью прядут или шьют. «Нить мирозданья» – это в некотором роде шоколадная редиска. Вы возразите, что тут у Вас метафора и т.п. Но даже самая абстрактная метафора не должна быть абсурдна в буквальном прочтении. Вам наверняка известен термин «реализация метафоры», когда ее буквальное прочтение обнаруживает комический смысл, автором не предусмотренный. Прошу прощения за азбучные истины: просто я хочу быть правильно понят. Другой пример: «Подари мне щемящую тяжесть, мороку, знобящего зноя ладони, подари задыхание в томных тисках…». «Щемящая тяжесть», «знобящий зной», извините меня, уж очень затасканно. А «задыхание в томных тисках» – простите еще раз, весьма удручающая безвкусица. И притом, какой перебор в передаче нагнетаемой страсти: «задыхание», «тиски», да тиски эти еще и «томные»... За этими метафорами нет ничего – ни реального, ни воображаемого. Нельзя представить, что это за «тиски», какие такие «задыхания». Вы, безусловно, хотели что-то выразить, но воспользовались первыми попавшимися пустыми словами. С искренним уважением – Ваш Сёма Штапский. 13 Дорогой г-н Саканский! Высоко ценя Ваш незаурядный критический талант, удивляюсь отсутствию у Вас чувства масштаба. Вы уверены, что перечисленные Вами поэты – Есенин, Рубцов, Кузнецов (Юрий, естественно?) – великие, как изволите их титуловать? Я ни одного из них таковым признать не могу. У Есенина, конечно, больше шансов остаться великим в отечественной словесности. Да и то потому, что отменно мифологизированные достоинства его поэзии хорошо защищены от развенчания и нашим девственным массовым вкусом, и нашим страхом «посягнуть на святыни», даже если давно ясно, что эти святыни – призрачны. (А когда, простите за любопытство, Вы Есенина перечитывали в последний раз? Я недавно взялся за Маяковского, причем, раннего – «Облако в штанах» и т. п. – и, сознаюсь, решительно не мог осилить и двух страниц). С Рубцовым и Кузнецовым всё значительно проще. Очень одаренные поэты, особенно первый, но ведь не более того. А последний, к сожалению, хорош только ранний – так сказать, «сюрреалистического» периода, да и то местами, под конец же совершенно исписался. И заметьте, я вовсе не увязываю это с его махровым антисемитизмом, который пугал даже дремучих студентов его литинститутского семинара. Уважающий Вас Сёма Штапский, референт. 14 Почтеннейший г-н Гребцмахер! Вы пишите, что проза Гандлевского непристойна, что автор – эксгибиционист, что современная литература распоясалась во всех смыслах этого слова и т.п. Пожалуй, Ваши соображения небезосновательны. Но зато как сочно и одновременно душещипательно Гандлевский демонстрирует свои срамные органы («две белые сестры склонились над моим крантиком…», «гениталии, твоя главная гордость и потеха, сжались в жалкий комок; задние конечности раскорячены и изредка взбрыкивают...»)! И заметьте, эти обнажения предшествуют трепанации черепа – органа, находящегося в еще более страдательном состоянии. Довольно тонкий художественный ход. Большой мастер! Изобразительные изыски Гандлевского напомнили мне замечательное в своем роде четверостишие известного сетевого поэта Трембача-Дехтяря, исполненное в схожей нарциссическо-эротической манере: Нынче недугом я злым издёрган, Искренне Ваш Сёма Штапский. 15 «Марина, вы очень красивая! Если вы и в жизни такая, как на этой фотографии, я бы влюбился в вас без памяти. Сообщите мне ваш электронный адрес. Мы затеем с вами пылкую переписку. А потом встретимся и пойдем в кино. И когда погаснет свет, я вас неуклюже поцелую в нежную щеку. А вы сделаете вид, что ничего не заметили...» Так начинается сетевой (скорее всего, фантастический) роман Кима Толстопальцева «Судьба Марины», и начало это поистине прекрасно. Считается, что первая строка прозаического произведения должна быть непременно ударной. Как знаменитое «Он поет по утрам в клозете» в «Зависти» Олеши. Или: «В пятом классе Ларису Константинопольскую изнасиловал пьяный отчим» (начало нашумевшей в свое время повести моего друга Артура Дручинского «Неженская доля »). Или: «Блажен, кто вовремя созрел, – сказал Миша, уничтожая прыщ на своей физиономии» (рассказ «Бедный Миша» того же автора). Однако сегодня никто из уважающих себя ценителей изящной словесности дальше первой фразы читать такое не станет. Потому что клозетов стало слишком много. Как и пьяных отчимов, насилующих своих Ларис. И эти отчимы вместе с клозетами увеличиваются в геометрической прогрессии. А если уж какой-нибудь прыщавый Миша и сидит с Мариной в кино, то вовсе не к щеке ее тянется... Прозу Толстопальцева я еще не дочитал и боюсь, что делать этого не стану, но надеюсь, что роман героя с Мариной и в дальнейшем складывается столь же увлекательно. В благородной осанке первой фразы («Марина, вы очень красивая!») – залог того, что юноша непременно осуществит все свои невинные желания. Буду мысленно болеть за него! Тем более что я давно не пою по утрам в клозете – я плачу. Мое почтение читающей публике. Сёма Штапский, референт. 16 Милейший г-н Елисеев! Прочитал Вашу замечательную рецензию («Прогулки с Пастернаком», «Новый мир», № 4, 2006) на книгу Д. Быкова «Борис Пастернак» (ЖЗЛ, «Молодая гвардия»). Существо рецензируемой книги, а также ее вездесущий автор, о котором нынче говорят даже ленивые, меня в настоящий момент не интересуют. Гораздо более любопытными представляются некоторые Ваши собственные пассажи, например, вот этот: «Здесь есть один парадокс восприятия. На мой взгляд, успех «Лолиты» человечнее успеха «Живаго» и «Тихого Дона». «Лолита» – книга куда более нравственная, чем два романа двух нобелевских лауреатов. «Так пошлиною нравственности ты / Обложено в нас, чувство красоты!» – не отговорка циника, а спокойное убеждение настоящего моралиста, каковым Набоков и был (курсив Ваш – С. Ш.). Мораль «Лолиты» очень проста: нельзя трахаться с несовершеннолетними, хотя очень хочется» (курсив мой – С. Ш.). Ох, уж этот «парадокс восприятия», г-н Елисеев!.. В наше постмодернистское время парадокс – наиболее конвертируемая интеллектуальная валюта. Нет сомнения, литератор Вы не банальный – как в умозаключениях, так и в лексике (употребленный Вами глагол, если он не в цитате, чрезвычайно парадоксален для критической статьи). А в рассуждениях о «Лолите» и Набокове превзошли самого себя. Это блистательный пример софистики, образец истины, ювелирно перевернутой с ног на голову! Но, увы, такой сальто-мортальный способ мышления совершенно искажает некоторые «концы и начала», которые современный критик еще обязан различать ясно. Когда-то в пору моей активной приязни к Набокову мне попалась статья о нем Георгия Иванова. Статья резко уничижительная. Как-то даже чересчур, с явным, нарочитым перехлестом. Она была написана в «сиринский» период В.Н., кажется, еще берлинский. В ней говорилось что-то насчет пошлой журналистской ловкости Сирина, употреблены были по отношению к нему слова: «смерд», «черная кость». С одной стороны, все как будто понятно: творческое соперничество, борьба за эмигрантский «престол» и т. п. Тем более что Сирина выдвигал на роль наследного принца литературный недруг Иванова – Ходасевич. К тому же Иванов был старше В.Н. на пять лет, а тут – «мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня», как воскликнул Бунин, прочитавший «Защиту Лужина». Повторяю, житейски всё понятно, однако… Сейчас я думаю, что Иванов был прав, но не тогда, когда писал свою статью, а так сказать, «наперед», провидчески. Проза Сирина – это все еще та же классическая традиция (то, что Иванов обвиняет его в перелицовке французских сюжетов – ерунда, с таким же успехом Пушкина можно попрекнуть Вальтер Скоттом). Да, традиция еще классическая, но уже с эстетским «смотрением слов в зеркало», как заметил один современный критик, ваш коллега. Это переложение центра тяжести на слово, на стиль с идеи, психологии, сюжета и проч. уже началось у Бунина, и притом – у Бунина дореволюционного. Ничего подобного еще не видим ни у Толстого, ни у Чехова – у них все «соразмерно и сообразно», если воспользоваться определением Пушкина (резонерские отступления в «Войне и мире» ничего не портят). У Достоевского наоборот: слово в небрежении, а идея, психология и сюжет господствуют. Хорошо известно, что за «дурной стиль» Достоевского терпеть не мог тот же Бунин, да и В.Н. не отставал: чуяли антипода. Лесков вроде бы тоже «стилист», но несколько в ином роде (сказ и т.п.), и все необходимые пропорции у него соблюдены. Ну-с, так вот, традиция еще не разрушалась, но, повторяю, смещался центр тяжести, нарушалась гармония. Размывался художественный идеал, достигнутый в «Капитанской дочке», в «Тамани» (замените, если угодно, эти произведения другими – на Ваш вкус) и даже в «Старосветских помещиках» (хотя Гоголь – явление особое, чрезвычайное). Расшатывался канон, на который равнялись все «лучшие» – от Гончарова и Тургенева до того же В.Н. Этот идеал или канон – ясно ли виделся или брезжил – никогда не мерк, не релятивизировался, не «постмодернизировался», так сказать. Проза Сирина – еще в каноне, хотя он же и начинает подтачивать канон изнутри. Между прочим, наши трепетно любимые Платоновы и Бабели уже резко выпадают из канона. Пожалуй, ранний Булгаков в «Записках юного врача» – его самый верный хранитель в пору разгула всевозможных серапионовых братьев и сестер. Не хочу в кого-либо швырять персональный булыжник, но надо ведь понимать, что сегодняшние зловонные викторы ерофеевы и сорокины в близком или отдаленном прошлом были какими-то замечательными сочинителями «заложены» и подготовлены. И зеленый свет для них невольно зажег и В.Н. – в том числе. В «Лолите» В.Н. как раз таки – «черная кость». И совсем не из-за сюжета – Вы понимаете, но это надобно подчеркнуть для болванов. «Лолита» – ведь не просто произведение чужой литературы. Хотя и переведенная на русский самим В.Н., она – явление другого духа. Не того, что «Дар», например. И дело не только в переходе В.Н. в иную культурную среду, в другую литературу и проч. Задолго до Америки в сочинениях Сирина центр тяжести сместился настолько, что полетели все скрепы и традиция начала разрываться. Она уже трещит по швам в «Приглашении на казнь». Канон (или художественный идеал) был сокрушен и, повторяю, не одним В.Н., и не у него одного (советская литература, где добровольные «разгромы» и «разломы» порою трудно отличимы от подневольных – разговор отдельный). И отсюда – как следствие – эта самая духовная мутация. Всегдашний ужас В.Н. перед пошлостью сыграл с ним в «Лолите» злую шутку: роман от начала до конца пестрит «огнями чресел», «скипетрами страсти», «маленькими невольницами с прелестными ягодицами», унитазами, которые «обрушиваются Ниагарой» и прочими, невозможными для прежнего русского читателя вещами. В прозе Сирина темное художественным способом еще изображалось как темное, а светлое – как светлое. Это до определенной степени заботило творца Годунова-Чердынцева и Цинцинната Ц., но было уже совершенно не важно для создателя Гумберта Гумберта. Такое безразличие обусловлено не внезапной беспринципностью автора, не характером героя, а тем, что Набоков окончательно выпал из традиции, в которой стиль для писателя – не единственная ценность. А В.Н. постоянно – к месту и не к месту – твердил обратное. Этим воззрением он, по-видимому, еще с отрочества был обязан нашей доморощенной «оскаруайльдовщине». Никаких «спокойных убеждений настоящего моралиста» у В.Н. никогда не было (я полагаю, что само словосочетание «настоящий моралист», вызывало у него жесточайшую изжогу). Дориан Грей в мешковатом костюме мистера Пиквика смотрелся бы клоуном, а не образцом добродетели, г-н Елисеев. Все это я так длинно излагаю для того, чтобы нам с Вами четко различать те самые «концы и начала». И осознавать, что и плевелы подчас растут долго, а то ведь у некоторых получается так: «явился гадкий Сорокин и все опошлил…». Имеющий глаза да увидит. Но надо иметь зоркие глаза. И ясную голову, не обремененную чрезмерно парадоксальным мышлением. Уважающий Вас Сёма Штапский, референт. 17 Да полно вам, господа, никакого высокомерия с моей стороны, клянусь четой и нечетой. А вывод простой: мы давно живем в ситуации утраченных ценностей, и это крайне прискорбно. Но еще прискорбнее об этом не знать или, зная, делать вид, что все прекрасно. Еще вывод (специально для Вас, добрейший Илья): мир Максима Максимыча и князя Мышкина, с одной стороны, и мир Гумберта Гумберта, с другой – миры разные, несовместные. Попытки их совмещения (эстетическая толерантность) неощутимо приводят к тому самому Сорокину, творения которого – Вы явно по диагонали смотрели мои заметки – я не меньше Вашего почитаю «гнилой соломой». «Оргвыводов», требуемых Вами, то есть – спасительных рецептов у меня нет, иначе я обитал бы в Дельфах и именовался Пифией. Вы многого хотите от Сёмы Штапского, всего-навсего бедного референта. Мое почтение, господа. 18 Дорогой г-н Яровой! Вы спрашиваете, почему мне так не по душе «эстетическая толерантность». Вместо объяснения – маленький пример, правда, больно уж зловещий. Небезызвестный воинствующий графоман Константин Кедров, которого какие-то олухи намедни даже выдвинули на Нобелевскую премию, дает интервью одной паршивой интернет-газетенке. Вопрос: Ответ Кедрова: Бедный Ходасевич! Он и не предполагал, что пушкинский треножник не обязательно колебать, на него можно просто плюнуть. Позвольте, г-н Яровой, заодно уж процитировать Вам фрагмент из творения самого несостоявшегося нобелевского лауреата (обнаружено на его персональном сайте): В неразделенную грусть – Аминь, – скажем мы, опережая себя, Это, по-видимому, наше теперешнее «что», «нечто» и в некотором смысле даже – «всё». Уважающий Вас Сёма Штапский. 19 Любезнейший г-н Пригодич! Заглянул в «Венерин Волос» М. Шишкина, который Вы так усердно пропагандируете. Абсолютно не понимаю Ваших неумеренных восторгов. По-моему, это – очередная поделка или, точнее сказать, подделка под эпохальное. У нас теперь в моде многослойные романы-притчи – с начинкой из разного рода философских и мистических учений, с короткими перебежками из современности в древность и обратно. Прочитанные в юности Борхес и Булгаков до сих пор не дают нашим авторам придти в себя. А сами авторы уже седые дяди и тети. И печальный опыт Чингиза Айтматова ими совершенно не учтен. Тот тоже хлебнул культуры и стал тачать слоеные пироги с инопланетянами, гениальными монахами и Понтием Пилатом. Но на фоне стряпни Сафроновых и Сартаковых «продвинутому» киргизу было простительно. Да и на не родном для себя языке он писал лучше нынешних творцов эпохалок. «Роман написан стилистически безупречно, автор – новатор-языкотворец. Язык книги – выдающееся достижение автора». Это Вы – о Шишкине. Но позвольте бросить один лишь взгляд в сам выдающийся первоисточник: «Воздух сочится любовью к несравненной королеве, как губка». Что это такое, скажите на милость? Безупречное стилистическое достижение? Кто из нас спятил? «Воздух, как губка» – уже само по себе до чрезвычайности впечатляет. Вернее было бы сравнить воздух с мочалкой, как Вам кажется? Однако шишкинский воздух еще и «сочится»! А, помимо всего прочего, «сочится любовью»! (эта невероятная безвкусица к тому же отдает непристойностью). И здесь же какая-то пошлейшая «несравненная королева». Вся фраза целиком – жуткая лингвистическая «куча мала». Но если Вы утверждаете, что это – не абракадабра, а «новаторство-языкотворство», то я, разумеется, умолкаю и почтительнейше снимаю шляпу. Честь имею кланяться. Сёма Штапский, референт. 20 Вы сетуете в Вашей статье, г-н Гребцмахер, что мемуары, наводнившие толстые журналы, своей грубой «правдой жизни» вытеснили у читателя интерес к художественному вымыслу. Но «правда жизни», осмелюсь доложить, бывает разная. Мне тут как-то попалась книжонка некоего Эдуарда Хворостюка, преуспевающего журналиста. Книжица сия – биография известного парижского шансонье Пьера Пендикуляра, недавно приказавшего нам долго жить. Вот что пишет Хворостюк: «Отец Пьера был гомосексуалист, а мать – лесбиянка, что не помешало им произвести на свет восьмерых детей, в том числе – будущего певца (для каких идиотов сделано уточнение? – С.Ш.). Малышей оба любили безумно. За всю жизнь встретились в постели всего десять раз – исключительно с целью деторождения (у матери случилось два выкидыша). Но при всяком удобном случае предавались страстным однополым утехам на стороне. Об этом в престарелом возрасте поведали Пьеру, который, как ни странно (sic! – С.Ш.), был нормальной сексуальной ориентации. После чего все трое хохотали до слез, держа друг друга в объятиях…». Последняя фраза неудачна: не совсем понятно, кто кого обнимает. Тем не менее, чем Вам не «правда жизни», г-н Гребцмахер? Она порою совершенно фантастична. Фантастичнее любого вымысла. А Вы говорите… Искренне Ваш Сёма Штапский. 21 Отличный, доложу я вам, рифмоплет
Михаил Айзенберг! Упоительный! И есть
ведь у него некоторое имя в литературе.
А слуха нет! Чувства слова нет ни
малейшего! Или он уже себе позволяет
всё что угодно и попросту плюет на
читателя?.. Во всяком случае, раскроем
журнал «Знамя» (№ 6, 2005). Ну, скажите на
милость, можно ли так писать
интеллигентному московскому поэту: С уважением – Сёма Штапский, референт. 22 А вот из того же номера «Знамени».
Известнейший наш сценарист,
первоклассный специалист и по фюреру, и
по Ильичу – Юрий Арабов – автор не
менее превосходных стихов, for example: «Картавая голова», несомненно, посильнее «Фауста» Гете. Тут двух мнений быть не может. Друзья и приятели г-на Арабова! Подарите ему от меня несколько скромных, изобретенных в его вкусе словосочетаний с надеждою встретить их в его новой подборке в журнале «Знамя». Итак: лысая гортань, косноязычные глаза, подслеповатая прядь, прыщавое дыханье... Достаточно? Стихи ведь писать еще проще, чем сценарии. Мели, Емеля! Ты ведь – не Бродский, ты – другой. А с «другого» какой спрос? Тем паче, если он – «здоровеннейший амбал»: боязно как-то... Ваш Сёма Штапский, референт. 23 О нет, товарищ Аноним, Вы лукавите, ой как лукавите. «Картавая» голова» – это совсем не то, что «пустая» голова. Что означает «пустая» голова, ясно младенцу, а что такое «картавая» – знает только г-н Арабов. И даже приведенная Вами дикая метафора Есенина о «голове, машущей ушами, как крыльями – птица» – всего лишь дурной имажинизм. Но это все-таки худо-бедно представимо, а не запредельно, как у Арабова. Имею честь кланяться. Сёма Штапский. 24 Нет-нет, господа-товарищи дорогие, метафора – она для глаз, а не для мозгов. Даже у Хлебникова, даже у Хармса. А уж ранний Заболоцкий... Вы имеете в виду: «Прямые лысые мужья сидят, как выстрел из ружья...»? Но разве это зрительно не представимо, разве в каком-то «шестом» чувственном измерении – это не удивительно точно и очаровательно, хотя и лишено, как кто-то из вас утверждает, реальной логики? Это чудесно и по фантазии, и по звуку (рифме), и Арабов, как модно говорить нынче, рядом с этим абсолютно «не канает». «Облако в штанах» – на мой скромный вкус, образ скверный, но всё же не «картавая голова» и не рыдающие уши. Впрочем, маленькая оговорка. «Картавая голова» – таки действительно возможна. В еврейской перелицовке «Руслана и Людмилы» (надеюсь, Сёму Штапского вы не заподозрите в антисемитизме?). Уже с «Ночью перед Рождеством» – сложнее, потому что у Гоголя Голова – он, то бишь мужского полу, и должен быть, по крайней мере, картавый. К тому же на хуторе близ Диканьки картавого Голову можно представить исключительно теоретически. Вот какого-нибудь шинкаря – пожалуйста, без проблем. Уверяю вас в совершеннейшем моем почтении. Сёма Штапский, референт. 25 Я не умею «рассказывать», почему стихотворение нравится, коллега Аноним. Это невозможно. Как – стану и я на минутку поэтом – невозможно «рассказать» запах цветка. И потом, я, по-моему, уже писал, что «нравится – не нравится» – не уровень серьезного разговора. Учитесь, учитесь, дорогой Аноним, и не кичитесь своим дилетантизмом. Как сказал, кажется, Константин Симонов, профессионалами не рождаются. И, пожалуйста, убедительно прошу Вас, не пользуйтесь терминами «зацепило» и «вставило» – в эстетическом смысле. Зацепляют груздь на вилку. А вставляют... но тут вообще напрашивается нечто непристойное. Простите, если покажется, что желаю оскорбить Вас. У меня не было и не может быть подобных намерений. Уважающий Вас Сёма Штапский. 26 Многоуважаемый г-н Тутишка! Воденникову перестать бы болтать и оскорблять своим неподражаемым слогом память выдающегося поэта: «ХХ век подложил такую жестокую, трагическую свинью Мандельштаму, что он сгнил в бараке». Конец цитаты. «Жестокая, трагическая свинья!» Он хоть слышит, что пишет? А что за гениальные стихи, любезнейший г-н Тутишка, вы обнаружили у Воденникова? Гениальные стихи писал Мандельштам. Воденников сочиняет «современные» стихи, чаще всего неумелые, иногда – со смутным проблеском одаренности. Но Вы (и Вам подобные) «подложили ему свинью», объявив его «гением», и, боюсь, что этот проблеск в нем благополучно угасает. Все мы слабые люди и охотно видим в себе то, что лепят из нас другие, если нам это лестно. На своем сайте Воденников изображен с короной на голове. Сие дурной вкус, дорогой Тутишка. И дурной знак для поэта, даже если это так называемый «стёб». И перестаньте, в конце концов, бросаться словами: «гений», «гениальный». Их настолько затрепали (еще с Серебряного века), что они напрочь утратили свою «харизму». И уж совсем нестерпимы они применительно к живым и особенно – молодым поэтам. У нас теперь каждая литературная шайка-лейка строгает своих гениев. Шайка-лейка, которая «покруче» вашей (не просто шайка-лейка, а мафия – с грантами, премиями, долларами), сделала гениями Кибирова, Веру Павлову и проч., и проч. А творениями большинства наших «гениев» лет еще 15-20 назад побрезговала бы корзина приемной комиссии Литинститута. Говорю ответственно, у меня большой опыт референта по литературе. Искренне Ваш Сёма Штапский. 27 Что же вы мне предлагаете «всерьез
разобрать», милостивый государь мой dns?
Вот это, что ли: Примите мои уверения в совершеннейшем к Вам почтении. Сёма Штапский. 28 Очень остроумно Вы меня отбрили, г-н «тайный
эротоман». Меня, правда, немного
смущает то, что Вы – «тайный» (нет ли
здесь аналогии с «тайным советником»,
например?). Соответственно Вашим
склонностям приведу еще одну цитату из
нашего общего любимца Воденникова – из
его книги «Мужчины тоже могут
имитировать оргазм» (sic!).
Для Вас это должно быть крайне
занимательное и, возможно, даже
небесполезное чтение. Уважающий вас Сёма Штапский, референт. 29 Дорогой г-н Е.! «Читательский выбор – 2004» еще не так
удручающ, как мог бы оказаться. Стихи
Марии Галиной в общем неплохи. (Эти
слова адресую также докучливому
Анониму, требующему от меня «положительных
оценок стихов».) Они были бы еще лучше,
если бы до нее не существовало поэта по
фамилии Бродский. Этот поэт своими
сочинениями невольно уничтожил три
четверти всей современной поэзии (и, в
числе прочих, если вспомнить героев
нашего недавнего разговора, «убил» г-на
Арабова и сильно «покалечил» г-на
Айзенберга). Когда-то Арсений
Тарковский назвал Мандельштама и
Пастернака «тиранами» молодых поэтов,
Бродский же в сравнении с ними – «палач».
Из его удушающих объятий нынешним
стихотворцам выскользнуть очень
трудно, а многим, даже весьма одаренным,
просто невозможно. Но, чтобы не быть
голословным, крошечная цитата из М.
Галиной: Имею честь кланяться. Сёма Штапский. 30 Какой перенос-шмеренос «по слогам», мой дорогой Аноним? Это называется анжабеман, и «переносятся» не слоги (слоги – очень редко), а слова. То есть, выражаясь научно, синтаксическое членение фразы не совпадает со стиховой единицей, как это совпадало у Пушкина, скажем. Что же до Цветаевой – верно, Бродский ей многим обязан, и большим, чем думал он сам, но поэт он, разумеется, самостоятельный, и его с той же Цветаевой никак не спутаешь. Да и ни с кем иным. И это, как Вы говорите, нормально, это в самом деле нормально. У Марии Галиной – сужу исключительно по прочитанной подборке – подобной самостоятельности нет, ее поэзия пока, так сказать, эмбрион, и этот эмбрион – простите мне невинную гинекологическую метафору – почти полностью пребывает в творческом лоне Бродского. И такими бродскообразными эмбрионами (или выкидышами), повторяю, новейшая русская поэзия кишмя кишит. Эти «эмбриональные» сочинители бывают и талантливы (вот г-жа Галина, к примеру), но и этой своей «талантливостью» часто обязаны мэтру и хорошо усвоенным у него техническим навыкам. А это уже, дорогой мой г-н Аноним, не нормально, совсем не нормально. Потому что 99% этих стихотворцев никогда настоящими поэтами не станут. И их произведения – вовсе не «отзвуки чужой поэзии», как изволите полагать, а прямое иждивенчество, существование за ее счет. А это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Мое почтение. Сёма Штапский. 31 Вы снова о читательских пристрастиях, мсье Е.! Поэты, о да, они хотят быть любимы. Весьма и весьма! Тут Вам не возразишь. Читатели? Хорошо, что они выбрали на сей раз М. Галину. А если бы какого-нибудь Вишневского? Или Кузьмина, который с мягким знаком в середине? Бонифация-Лукомникова, прости Господи!? Шиша Брянского, не к ночи будет помянут!? Вот в рейтинге на сайте небезызвестного г-на Курицына несколько лет назад сто критиков (не читателей, о нет!), называя десятку лучших поэтов, продемонстрировали такой безукоризненный вкус, отдали предпочтение таким неподражаемым господам (среди критиков, открою Вам секрет, была и наша г-жа Галина), что экранам компьютеров впору было бы покраснеть от стыда. Впрочем – одно слава Богу! – не все критики к этому драгоценному проекту были допущены. А Вы говорите – «читателям нравится». Конечно, мсье Е., а как же? Еще Салтыков-Щедрин справедливо рассудил, что кому-то нравится офицер, а кому-то свиной хрящик. Боюсь, что в литературе нашей «свиной хрящик» победил, и если не окончательно, то уж надолго. Ваш Сёма Штапский. 32 Благодарю вас, господа, благодарю. Пропагандисту творчества г-жи Галиной – земной поклон за сравнение меня с Кларой Новиковой. Тронут, и весьма. Г-ну Полю Гнедых (я знавал одного Жюля Вороного, не родственник Ваш?) – спасибо за комплимент о стенгазете филфака, мне лестно. Что же до предложенных мне прозаических заметок М. Галиной: не взыщите, я ожидал большего. Заурядная рецензия о литературном альманахе ее родной Одессы. Альманахе, как я понял, тоже зауряднейшем – и это еще в похвалу ему говорю. Если бы мы о нем вообще ничего не узнали, не случилось бы, уверяю вас, никакой беды. И совсем уж неясно, зачем Галина так увлеченно цитирует всех этих господ графоманов – Морданя, Рейдермана et cetera? Увы, по этим цитатам видно лишь, что традиции великих одесситов давно и прочно прервались. Да и реализовали себя те знаменитые одесситы, как справедливо замечает рецензентка, уже переехамши в Москву. Так что мое почтение. Сёма Штапский, референт. 33 Да-с, и потом это пресловутое величие знаменитых одесситов... Не сильно ли это величие преувеличено? Я полагаю, что таки – да. Во всяком случае, в последнее время оно чрезвычайно потускнело. Бабеля я, например, больше читать не могу. Отвращают его хохмы, замешанные на крови, и дикие метафоры, поражающие воображение неразвитых юношей да еще, пожалуй, Бенедикта Сарнова. В этих метафорах немало дурного вкуса (например, какие-то гигантские женские груди, похожие на животных, сидящих в мешке или что-то вроде того). Ильф и Петров, если задуматься, бездуховнее тети Эси, торгующей черешнями на Молдаванке. Они остались лишь в цитатах, на которые их разобрали. В чем их несомненное достоинство, но до Грибоедова им далеко: большинство этих цитат, боюсь, забудется со временем. Люция Францевна Пферд – смешно, но уровень журнала «Крокодил». Или: «не стучите лысиной по паркету» – фраза, достойная их земляка и поскребыша Жванецкого. А как вам оклеветанные ими «отцы Федоры», которых и без того уже гноили в Соловках? Паниковский и Бендер хороши... но больше в исполнении Гердта и Юрского, чем в книжном варианте. Вообще фильмы по их романам талантливее самих романов (за исключением, разумеется, последнего сериала). Катаев? Но он состоялся только как детский писатель. Контрабандистская экзотика Багрицкого, как и бандитская – Бабеля, тоже осталась разве лишь «мальчикам в забаву». Его Ставраки и папы Сатыросы выигрышно смотрелись исключительно на фоне блевотины о партбилетах и советских паспортах. Впрочем, и у самого Багрицкого полно мерзостей в «Смерти пионерки»: об отбрасываемом Валечкой крестильном крестике, о каких-то красноармейцах-вурдалаках, которые «открывали глаза незрячие» и которых «бросала молодость на кронштадтский лед»… Лучше всех, я думаю, Олеша. Но и его назойливые метафоры, сидящие друг на дружке, как сельди в бочке, в большом количестве непереносимы. В его прозе почти нет воздуха, это – чересчур литература. Вообще, слабость к метафорам – характернейшая черта всех без исключения «одесситов». Вспомните, какое отечески восхищенное определение нашел для молодого Вознесенского скупой на похвалы Катаев: «депо метафор»! Если я кажусь вам желчным (на что кое-кто из вас сетует), извините меня великодушно. Есть многое на свете, друзья мои, чего не сформулировать посредством учтивого сюсюканья. Примите мои уверения в совершеннейшем к вам почтении. Сёма Штапский. 34 Мой дорогой г-н DD, милостивый государь «настоящий еврей»! Ваша полемика некорректна. Не взыщите же и с меня. Вы полагаете, что я «не владею материалом», называете меня «невежественным» и т. п. Вы убеждены, будто я не знаю, что такое «мовизм» и находите «смешным», что я признаю за Катаевым заслуги детского писателя. Вы бы меня вернее поняли, если бы я разжевал свою мысль до уровня законченных кретинов: «Катаев состоялся исключительно как детский писатель («Белеет парус одинокий» и др.). А соцреалистическая ранняя (напр., «Время, вперед!»), равно как и эстетская старческая его проза (напр., «Уже написан Вертер…») – на мой взгляд, довольно скверная литература». Тогда бы Вам, наверное, не показалось, что я не читал ничего, кроме «Хуторка в степи», и Вы не решились бы обвинять меня в невежестве. Но я не преподаю уроки глупцам, мне претит заниматься такого рода «мовизмом». Вы утверждаете, что я – «голый человек на голой земле», однако демонстрируете лишь собственную наготу. Кто Вы такой в Сети и что Вы делаете в ней восемь лет – меня совершенно не интересует. Однако мне ясно, что Вы – из породы тех, кто с удовольствием с.ёт на чужую (отнюдь не «голую») землю и торопливо уходит в кусты, дабы подумали на другого. Надеюсь, в Бостоне Вами еще не забыты крепкие русские выражения. С трудом уважающий Вас Сёма Штапский. 35 Мой дорогой г-н DD, я не говорил: «едва сдерживаюсь», я сказал: «с трудом уважающий». Хотя, согласен, это почти одно и то же. Прошу пардону, Вы – лучше, чем я было подумал. Да, нервишки ни к черту, Вы правы… Но, скажите на милость, зачем же Вы восемь лет ведете такую, как изволили выразиться, тяжелую, исполненную «железобетонного терпения», жизнь в Сети? Ради чего, собственно? Вы же не зарплату за это получаете? (Впрочем, мои вопросы, по-видимому, наивны.) Все эти форумы – в основном ведь помойки. Причем, с идиотским уровнем мышления или с таким первобытным косноязычием, что хочется взвыть от измывательства над языком (оцените, например, речевую пластику г-на Гнедых или Чалых, бес его разберет). Нет, нет, я ухожу. Ибо нужна гигиена. Иначе вовек не отмыться. Есть такой выдающийся поэт Бунимович, слыхали? (Он еще по совместительству и депутат Московской Думы. Впрочем, в Вашем Бостоне это скорей всего никого не волнует.) Я к тому, что ему принадлежат удивительные во всех отношениях строки: «Каждое утро я умываю лицо и яйца». Вот это, я понимаю, гигиена… Честь имею кланяться. Искренне Ваш Сёма Штапский, референт. |
||
ДОБАВЛЕНИЯ
ПИСЬМО СЁМЫ ШТАПСКОГО АРТУРУ ДРУЧИНСКОМУ 4. 03. 1998 Дорогой Артур! Дора и мальчики в Крыму, а я промерзаю в нашей богоспасаемой Москве, точно старый, забытый в холодильнике пельмень. Прочитал Вашу статью и почти со всем готов согласиться, за исключением оценки творений Б.А. «Уникальный певческий голос…» – пишете Вы о Вашей Белле. О как все рифмуется в этом бренном мире, мой милый! Много лет назад в ресторане ВТО точно такую же фразу о ней я услышал от Левитанского, на что имел наглость возразить: «Да ведь и канарейки тоже чудесно поют, Юрочка…». Левитанский ужасно обиделся, морщась, проглотил свою водку, пересел за соседний столик к Солоухину с Джигарханяном и три года со мной не разговаривал. Да-с, все рифмуется, мой драгоценный друг. Знаете, мне кажется, и сама Ваша обожаемая Белла – всего лишь скверная рифма к Цветаевой. Она ведь всегда хотела быть на нее похожа и без церемоний соотносила себя с «Мариной» – возьмите хотя бы ранние «Уроки музыки» с их истерической концовкой: «я – как ты, как ты!..». У Цветаевой, помните: «Вскрыла жилы: неостановимо, невосстановимо хлещет стих…» И у Б.А. тоже постоянно: «кровотеченье речи», «заговорю – и обагрю платок» и т.п. Только у нее это – знак очень дурного вкуса. Потому что никакой реальной кровью не обеспечено. Не подумайте ненароком, что я такой кровожадный, милый Артур: кровь употреблена здесь исключительно в смысле пастернаковской «почвы и судьбы». Не зря же Анна Андреевна, по воспоминаниям Чуковской, сказала о стихах юной Б.А.: «Ни во что не веришь, всё выдумки». И это о тех стихах, которые еще дышали какой-то свежестью, что-то как будто обещали… Как бы то ни было, ахматовский диагноз был поставлен на десятилетия вперед и полностью себя оправдал. Даже слишком. Игорь Чериба, наш университетский товарищ, когда-то придумал превосходный каламбур: «Русская поэзия есть сумма роков». Отменно, не правда ли? Искренне желаю Вашей Белле и в дальнейшем не подпадать под эту печальную категорию, не знать «сих страшных снов», как умолял Жуковский свою Светлану. Не стану в сотый раз повторять, что ее поэзия жеманна. Именно это свойство чаще всего ставят в укор Б.А. недруги ее музы. Жеманна – пожалуй, а, пожалуй, что и не совсем. Жеманство – разновидность притворства, у Б.А. же то, что называют жеманством, давно стало второй натурой. Вы послушайте ее интервью – они ничем не отличаются от стихов: та же выспренность и почти те же речевые обороты. Знаете, дорогой мой, что такое перифраз? Это когда льва называют «царем зверей» – сей пример приведен во множестве энциклопедий. Так вот, слог Вашей Б.А. – сплошной перифраз. Мне кажется даже, что дома, за завтраком или обедом, вместо «Боря, налей мне чаю» или «налей мне вина, Борис», она произносит примерно следующее: «Мой дивный сотрапезник, соблаговоли утолить мою жажду чашкой (или – бокалом) сего божественного напитка…». И этот прием взвинченного, экзальтированного перифраза доведен в ее поэзии до совершенства. Точнее сказать – до абсурда. Вот извольте послушать, как в ее стихотворении звонит будильник: Восславив полночь дребезгами бреда, «Не хило свистнуто», как сказал бы все тот же Игорь Чериба. Стихи Б.А. последних лет – неуклонная деградация приема, отчаянно эксплуатируемого на протяжении долгого времени и давно уже переставшего ей служить. Нет, нет, дорогой Артур, никто – и я в том числе – никогда не отказывал ей в таланте. И даже в «уникальном певческом голосе». Но меня не покидает ощущение, что все, написанное Б.А. за последние лет двадцать – изощренная, Бог знает что возомнившая о себе графомания. А графомания, как заметил Георгий Иванов, совсем не исключает таланта. Ею болеют как бездарные юноши, так и исписавшиеся старики – я уже не раз напоминал Вам об этом. Кланяйтесь Барбаре и поцелуйте от меня малышку Илоночку. Искренне Ваш Сёма Штапский.
ПИСЬМО СЁМЫ ШТАПСКОГО ИОСИФУ ФУРЦУ-БЕЛЕНЬКОМУ 14. 07. 1998. Дорогой Йося! У нас страшная жара. Дора и мальчики уехали на дачу, а я, как гусь на вертеле, торчу в душной Москве. Вы просите меня написать о Б.О. – небось, опять затеваете литературную страничку в каком-нибудь «Вестнике Хайфы». С Б.О. мы общались немного и как-то всегда неудачно. Нас познакомил Дезик Самойлов году эдак в шестидесятом. Б.О. сразу же почувствовал мое прохладное отношение к своим песням. Однажды, в пору моей бездомности, после развода с Милкой, я разоткровенничался с ним в ЦДЛ, и он, цинично усмехаясь, посоветовал мне найти себе «даму с квартирой». «Ваше Величество женщина!» – почему-то вспомнилось мне в этот миг из его песенки, и я чуть не послал его по матери. В другой раз, в какой-то компании я, мертвецки пьяный, спросил у него, запирает ли он двери своей квартиры. Он, не подозревая подвоха, ответил, что, естественно, запирает. Тогда я запел: «Не запирайте вашу дверь, пусть будет дверь открыта» и нагло осведомился, почему он не следует собственным наставлениям, преподанным нам с таким художественным блеском. Б.О. уничтожающе посмотрел на меня, встал из-за стола, схватил гитару и вышел. Гитару в молодости он всегда носил с собой. Даже, кажется, в клозет с нею ходил. И при этом не во всякой компании соглашался петь. Вечно его уламывали, как барышню. Лучшее определение Б.О. дала еще Анна Андреевна: «шансонье» (см., если не ошибаюсь, воспоминания Чуковской). Оно прекрасно и вовсе не обидно, как может показаться какому-нибудь арбатскому идолопоклоннику. В этом определении – суть того, чем Б.О. являлся, и нет претензии на большее, не имеющее к нему отношения и не заслуженное им. Когда он умер, началась дикая вакханалия. Она началась, собственно, еще при его жизни. Мне как-то попалась газета, целиком посвященная Б.О., изданная Ириной Ришиной вскоре после его смерти и наполненная безумными поминальными статьями (от академика Лихачева до какого-то Рисина). «Великий поэт», «гений», «символ интеллигенции» – эти слова лились, как вода из сорванного крана. Со смешанным чувством удивления и стыда я узнал, что он был «духовным наставником нации…» (Э. Рязанов), «ледоколом, пробивающим полярные льды…» (Ф. Искандер). «Его роль в судьбе России исключительна…» – открыл мне глаза Л. Жуховицкий. Да полноте, о ком это? О Достоевском? О Солженицыне, по крайней мере? Да нет, об авторе песенок о комсомольских богинях и слащавых куплетов о вере надежде и любви. «И в том, что среди нас встречаются достойные, честные, великодушные люди, несомненно, заслуга Булата» – это бредни всё того же Рязанова. Получается, что общество состояло исключительно из прохиндеев и негодяев, но пришел Булат, снял с плеча гитару, вразумил некоторых своими песенками и сделал их порядочными людьми. Покойного барда наделили почти божественными совершенствами. Песни его, оказываются, были «светлым пророчеством удивительной глубины», как примстилось Жуховицкому. Именитый батюшка Чистяков, утратив всякое чувство меры, на потеху бесам заявил, будто Б.О., хотя и будучи «язычником», «провел нас через ад и подвел почти к тому порогу, где ждет нас Христос». А Василий Аксенов вслед за упомянутым священником назвал стихи Б.О. псалмами. И это всё ничтоже сумняшеся говорилось о поэте, который в довольно зрелом возрасте посылал «к черту сказки о богах» и писал: «бездарен бог – ему неможется…» (заменив, правда, на старости лет, «бездарен» на менее одиозное «бессилен», что само по себе еще не делает его псалмопевцем). Дошло до анекдота: некто В. Рисин объявил ценителем его поэзии самого Набокова, который в романе «Ада» превратил строки из «Сентиментального марша» Б.О. («Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет…») в «солдатскую частушку, сочиненную неповторимым гением» и перевел их на «английский» в виде жуткой макаронической абракадабры («Nadezda, I shall than be back / When the true batch outboys the riot…»). Надобно абсолютно не знать Набокова и его «страсти к филологическому стёбу» (цитирую нашего друга, набоковеда Артура Дручинского), чтобы придти к абсурдному выводу Рисина. Вся эта либеральная шайка (Аксенов, Войнович, Искандер, Приставкин и проч.), которая и при жизни возносила до небес скромного шансонье, поначалу ни на что особенно не претендовавшего, и после его смерти не отдавала себе отчета, насколько оскорбительны для его памяти их дифирамбы. Ведь каждый из них считает себя тоже «властителем дум» и потому совершенно искренне морочит голову среднестатистическому интеллигенту, и без того уже разучившемуся мыслить без подсказок академика Лихачева. Весьма досадно, что самому Б.О. было лестно чувствовать себя «гордостью нации». Возможно, поэтому его стихи последних лет постепенно утрачивали первоначальное песенное обаяние, всё больше становясь пустой риторикой: «Совесть, благородство и достоинство – вот оно, святое наше воинство…». Эти строки могли бы превосходно вписаться в большинство поминальных речей по Б.О. из злосчастной газетенки. Их, кажется, и декламируют там неоднократно. Когда Ришина ему «пудрила мозги» в интервью, будто его стихи и песни «стали нравственной, духовной опорой для нескольких поколений», будто «без них непредставима наша жизнь», он без тени юмора ответил, что такое мнение о его работе для него – большая честь. Вообразите, что бы сделал Пушкин, если бы ему всерьез заявили, будто «Евгений Онегин» – духовная опора, без которой непредставима жизнь. Я думаю, спустил бы интервьюера с лестницы. «Булат удивительно чувствовал слово и вообще был великий мастер» (снова Жуховицкий). Думаю, что и это утверждение шатковато. Я тут взял и припомнил несколько самых известных, как теперь говорят, «текстов» Б.О. – припомнил, а не перечитал, потому что они у всех на слуху. И нашел, что слово он чувствовал не всегда «удивительно». Вот, к примеру, строки из его «Трех сестер»: «да пусты кошельки упадают с руки…» и «две руки виновато губами ловя…». В каждой из них какие-то проблемы с единичностью-множественностью: с одной руки что-то многовато «упадает» кошельков, а две руки затруднительно ловить (одними) губами. А это из знаменитой «Песенки об Арбате»: «От любови твоей вовсе не излечишься, / сорок тысяч других мостовых любя…» (курсив мой – С.Ш.). Как же, в самом деле, «излечишься», если между этими «любовями» («твоей» – ко мне? – и «моей» к сорока тысячам мостовым) вообще нет связи, во всяком случае, грамматической? Еще пример: «Господи, дай же ты каждому, чего у него нет: / мудрому дай голову…» («Молитва»). Я никогда не мог понять, в каком же смысле у мудрого нет головы? Ведь есть – и в прямом, и в переносном. Не хотел же Б.О., предположим, сказать: «мудрому дай красивую, модно подстриженную голову»?.. И еще пример: «Моцарт на старенькой скрипке играет…». А вслед за этим просьба: «Не оставляйте стараний, маэстро, / не убирайте ладони со лба». Но в такой философской позе – с ладонями на лбу – можно ли играть на скрипке? Или поэт заклинает Моцарта не оставлять каких-то иных «стараний», например, сочинения опер? Но тогда зачем он «на старенькой скрипке играет»? Некоторая неувязочка, согласитесь, присутствует. И это еще только самые прославленные песни Б.О., хиты, так сказать! Вы скажете, дорогой Йося, что я придираюсь – да, пожалуй, придираюсь. К другому бы не стал, но к «великому мастеру» – имею полное право. Но я страшно заболтался, извините старика великодушно… Мой поклон Мирре и поцелуй Софочке. Искренне Ваш Сёма Штапский.
ПИСЬМО СЁМЫ ШТАПСКОГО ИГОРЮ ЧЕРИБЕ 4. 09. 1999 Дорогой Игорек! Московская погода совсем ошалела: я то обливаюсь потом, как ипподромный жеребец, то застываю, как Дорин холодец. Даже, как видите, нечаянно заговорил в рифму. Дора и мальчики места себе не находят: то их целыми днями из дому не выгонишь и поэтому не можешь работать, то не дождешься из очередного вояжа и варишь себе отвратительные липкие сосиски. Вы пишете, что хотите напечатать свою давнюю статью о И.Б. Не понимаю, к чему это Вам теперь, когда трескотня вокруг его имени и без того несусветная – хоть уши затыкай. Вы припасали ложку к обеду, но уже и к ужину не протолкаться. Права была Анна Андреевна: сделали-таки биографию нашему рыжему! Только не подумайте, будто я злобствую. Его дивное «Сретенье» я до сих пор люблю до умопомрачения, и еще несколько ранних вещиц. Особенно ту, где «ночной кораблик негасимый плывет в тоске необъяснимой…». С И.Б. мы были знакомы еще до его ссылки, но основательно пообщались только однажды – в Питере, году, по-моему, в семидесятом. Были чьи-то именины. И.Б. явился с шумным губастым Рейном, который бросился уверять меня, что Андропов знает наизусть всего Ходасевича. Прижимистый, а может быть, предусмотрительный хозяин выставил как раз столько водки, что гости и потрепались всласть, и слова во ртах не застревали. Стихов И.Б. вопреки обыкновению читал мало. Зато раскрылся с совершенно неожиданной для меня в то время стороны. Речь его изобиловала какими-то высокомерными афоризмами, непререкаемыми сентенциями. Возможно, перед свежим собеседником решил порисоваться или алкоголь на него столь оригинально действовал. И то ли его образ так отчеканился в моем сознании, то ли бес разберет отчего, но с той поры и в прозе его, и – самое печальное – в стихах мне стал мерещиться какой-то эстетствующий Ларошфуко. Причем, его сногсшибательные метафоры вовсе не сглаживали этого ощущения, а даже, как ни странно, обостряли. Не поймите меня превратно: и в статьях И.Б., и в его «разговорах» (с Соломоном Волковым, например) полным-полно рассуждений поразительно тонких, невероятно глубоких. «Ларошфуко» начинается тогда, когда ему хочется непременно выразиться красиво, парадоксально или – того хуже – произнести «истину в последней инстанции». Взять хотя бы его idée fix о том, что «не язык – инструмент поэта, а поэт – средство существования языка», что «язык диктует поэту следующую строчку» и т.д. Я уж не говорю о том, что подобная постановка вопроса оправдывает любые графоманские выкрутасы, снимает с автора всякую ответственность за его сочинение («не я, мол, писал, а язык меня использовал»). И потом ведь «мысль изреченная есть ложь…». Вам, дорогой, не нужно объяснять, что в настоящей поэзии неизреченное существует на равных с высказанным, а порою даже имеет над ним преимущество. Если этого нет, остается один «язык», неважно в каком качестве – орудия или суфлера. Но, главное, теория И.Б. есть ложная метафизика: «диктант» если и производится, то совершенно из иных сфер – из тех, которые не дозволяется поминать всуе. Вы можете ответить: вот именно, – И.Б., безусловно, присутствие этих сфер учитывал и почтительно помалкивал о них, уважаемый Сёма. Но тогда скажите, как относиться к такой его максиме: «искусство вещь более древняя и универсальная, чем любая вера»? Чем это не Плеханов? В другом месте – не могу процитировать дословно – И.Б. утверждает, что на вопрошания человека о смерти искусство дает единственный(!) адекватный(!) ответ. Не кажется ли Вам, что И.Б., подобно невежественному атеисту, отождествляет бытие Божье с религиями, конфессиями и т.п.? Не потому ли и «диктант» ему слышится здесь, а не оттуда, как Пушкину («божественный глагол») или Ахматовой? И полюбуйтесь, какие бесподобные перлы откалывает И.Б. в адрес своих предшественников, чем-либо ему не угодивших: «Тютчев имперские сапоги не просто целовал – он их лобзал…», «Блок… человек и поэт во многих своих проявлениях чрезвычайно пошлый…». Меня в этих высказываниях восхищает, прежде всего, тон. Интонация, так сказать. Что же до сути, то, как любит говорить наш общий приятель, искусствовед Фурц-Беленький, «это уж ни в какие подворотни не влазит». Помните, в «Войне и мире» есть такой персонаж – дипломат Билибин. Он то и дело распускает морщины на лбу и произносит mots. И.Б. мне почему-то сильно этого Билибина напоминает, особенно в стихах. Нет сомнений, что И.Б. – наш первый поэт-бонмотист (какой-нибудь Вяземский ему здесь в подметки не годится). Соответствующие цитаты из собрания его сочинений можно выгребать пригоршнями. Вот первые попавшиеся: Нет для короны большего урона, Что губит все династии – число А вот «Ларошфуко», утративший соль, превратившийся в занудного схоласта: Постоянство суть эволюция принципа
помещенья (Вы, Игорек, превосходный филолог, и как-нибудь на досуге не поленитесь, расшифруйте для глупого старика вышеприведенную строфу, перескажите мне ее «человеческими» словами.) Немало у И.Б.(в особенности – эмигрантского периода) подобного же свойства метафор, тоже как бы высосанных из мозга (точнее – из пальца): …и подъезды, чье нёбо воспалено
ангиной На мой взгляд – а как кажется Вам? – поздние творения И.Б., несмотря на всё «величие замысла», фатально распадаются на отдельные элементы (mots, метафоры и проч.). Гора то и дело рожает мышь. И когда Лев Лосев и Вайль упоенно талдычат о «запредельном уровне свободы, которого достиг Бродский», хочется спросить: о какой свободе идет речь, господа? Потому что в творческом плане «свобода» И.Б. фиктивна: большего рабства у своей же, самому себе навязанной формы, в русской поэзии не было. Он неустанно повторял, что «в поэзии подобием смерти является возможность соскользнуть в клише», но – подсознательно – не пытался ли этими заклинаниями изгнать собственных демонов? Стихи И.Б., начиная с середины семидесятых, невозможно читать подряд: нет никакого продыху от громоздящихся друг на друга анжабеманов. Они привносят нестерпимую монотонность в кажущееся разнообразие его технических средств. Не потому ли сложная поэтика и уникальная просодия И.Б. были так легко освоены полчищами эпигонов и графоманов? Однако письмо мое затянулось – пора и честь знать. Кланяйтесь Гале и поцелуйте Оксаночку. Искренне Ваш Сёма Штапский.
ДОБАВЛЕНИЕ ОТ АРТУРА ДРУЧИНСКОГО, ДРУГА И СОРАТНИКА СЁМЫ ШТАПСКОГО 1. Мадам, мсье! Хочу предложить вашему
благосклонному вниманию несколько
лирических миниатюр моего покойного
друга, незабвенного Сёмы Штапского.
Сёма написал их на заре туманной юности.
Помню, как в ресторане ЦДЛ, сгибаясь
пополам от хохота, слушал их Михаил
Светлов (нынешним недоразвитым юнцам
этот поэт известен исключительно как
пароход из пошловатой гайдаевской
комедии, где «цигель-цигель ай лю-лю...»
и всё такое прочее). Иосиф Бродский
перевел некоторые Сёмины миниатюры на
английский. Обратно на русский они были
переведены два года назад Александром
Сумеркиным (см. нью-йоркский журнал «Слово/
Word»),
приятелем и переводчиком Бродского,
нашедшим их в архиве нобелевского
лауреата. Сумеркин не знал, что русский
оригинал давно существует и принял их
за английские опусы самого Бродского.
Вся эта курьезная история подробно
описана в книге Бенедикта Сарнова «Павел,
где твой брат Савл?..» (М., «Гамбринус»,
1998), всесторонне исследующего феномен
антисемитизма. Но я отвлекся. Вот
несравненные творения Сёмы – в
подлиннике: С уважением – Артур Дручинский, набоковед. 2. С чувством досады прочитал заметку некоего Иосифа Фурца-Беленького из Хайфы, набивающегося в друзья покойному Сёме Штапскому. (Это нынче стало престижно, именем Сёмы клянутся всякие проходимцы. В их числе также малороссийский эссеист Чериба, некогда переправлявший письма Штапского за границу, дабы навлечь на него гонения властей.) Заметка Фурца опубликована в свежем выпуске русского тель-авивского альманаха «Цвей Эйр», вот она: «Хочу поделиться своим ощущением восторга от высокой оценки нашей еврейской русской поэзии! В Иерусалиме вышла книга знаменитого филолога, моего покойного друга и бывшего референта ЮНЕСКО по литературе Сёмы Штапского «Осип, вот твой сын Иосиф…» (издательство «Цимес +», проект Зиновия Яичника). Сёма Штапский превозносит творчество современных израильских поэтов, особо выделяя Феликса Гойхмана, Павла Лукаша и Григория Марговского (последнего хвалит, впрочем, с большими оговорками). Злобному разносу подвергнуты почему-то сочинения одного лишь Игоря Бяльского, поэта и редактора журнала «Иерусалимский вестник». Два слова о Штапском. На возделанной им ниве сегодня копошится какая-то мелюзга: немзеры, шмемзеры, кудреватые приговы, мудреватые шмиговы – кто их к черту разберет! А Сёма, доложу я вам, был из таких личностей, каких теперь ни с каким огнем не сыскать. Мне Олег Анофриев рассказывал, что Штапскому удалось однажды разыграть самого Михаила Светлова – дело совершенно невозможное, неслыханное! Сёма подошел к Светлову в ресторане ЦДЛ и тихо сказал: «Миша, на днях тебя перевели на испанский. Генералиссимус Франко прочитал твои стихи и велел землю Гренады крестьянам отдать. Такова сила поэтического слова». «Теперь там будут колхозы, – грустно прошептал Светлов, – ну не поц ли я был, Сёмочка?..» И до рассвета пил с Сёмой коньяк, горестно восклицая: «Поц! Поц! Старый глупый поц!» Так пишет г-н Фурц-Беленький. История со Светловым, рассказанная, правда, с чужих слов, правдоподобна, занимательна и поучительна. Но г-н Беленький напрасно восхищается своими компатриотами-версификаторами. Книга Штапского, его дифирамбы в адрес израильских поэтов пронизаны тонкой, трудноуловимой для интеллекта г-на Фурца иронией. Феликса Гойхмана и Павла Лукаша Сёма не раз при мне называл графоманами, о Марговском же, между прочим, отзывался с большей, хоть и презрительной сдержанностью, а вот поэзию Игоря Бяльского по-настоящему любил и в шутку говорил, что «желал бы переспать с его музой». С уважением – Артур Дручинский, набоковед.
ДОБАВЛЕНИЕ ОТ ИОСИФА ФУРЦА-БЕЛЕНЬКОГО, ДРУГА И СОРАТНИКА СЁМЫ ШТАПСКОГО Дамы и господа! Давно уже собирался написать вам, дабы вывести на чистую воду одного интригана, да всё откладывал в долгий ящик. Но лучше поздно, чем aut nihil, как говорили древние финикийцы. Мне сообщили, что на здешнем сайте опубликованы заметки некоего Дручинского, выдающего себя за набоковеда и друга покойного Сёмы Штапского. (После смерти, как водится, мой дорогой Сёма обзавелся большим количеством неведомых ему прежде друзей. К ним себя относит и украинский националист Чериба, в свое время добровольно выдавший КГБ оказавшиеся у него крамольные письма Штапского.) Этот Дручинский хорошо известен в окололитературных кругах Кишинева, Коктебеля и Переделкино (жаль, что не Магадана). Он такой же набоковед, как я – Вера Холодная. Его набоковедение ограничивается знанием сюжета «Лолиты» в экранизации Кубрика. Что до «правдоподобной истории со Светловым», как наглец изволит выражаться, то история эта происходила не только при Олеге Анофриеве, но и при Юнне Мориц, описавшей ее – в более бонтонных выражениях – в книге «Босяк, приди к Светлову на обед!» (М., Марграф», 2004) Юнна, любимая ученица Светлова, четверть века дружила со Штапским – вплоть до их тяжелой размолвки в 1983 году. Разрыв был нечаянно спровоцирован самим Сёмой: он, глядя Юнне в глаза (был человеком редкостной прямоты и честности), заявил, что в ее последних стихах чувствуется упадок таланта. Мошенник Дручинский занимается тем, что подворовывает малоизвестные «истории» из жизни замечательных людей и продает их – за доллары, рубли и леи – как собственный «эксклюзив». Об этом знают все, даже гардеробщики ЦДЛ. Сёма ненавидел его и бегал от него как от чумы. Отзывам о еврейских поэтах – Гойхмане и прочих, вложенным этим жуликом в уста Сёмы, верить нельзя, хотя бы потому, что Дручинский – поляк и, стало быть, зоологический антисемит. Подлинность обнародованных им Сёминых поэтических произведений, однако, не подлежит сомнению. Нужно сказать, что они не предназначались автором для широкой огласки, но и при жизни Сёмы, и после его ухода в лучший мир распространялись в сети и вне ее под различными, подчас совершенно дикими псевдонимами (например, Абрам Трембач-Дехтярь, Наполеон Давлеткулов и т.п.). Кому их только не приписывали: и покойному пародисту Александру Иванову, и Игорю Иртеньеву, и даже какому-то Псою Короленко! Иосиф Бродский действительно выпросил у Сёмы несколько его вещиц «для личного пользования» и тайком перевел их на английский, о чем стало известно совсем недавно, после анекдотичного обратного перевода Александра Сумеркина. Во избежание подобных казусов покорнейшая просьба к вам, дамы и господа: по всем вопросам, связанным с творческим наследием Сёмы Штапского, обращайтесь исключительно ко мне или, на худой конец, к Дмитрию Б--ову, объявившему Сёму своим первым духовным отцом (вторым, как известно, в его списке значится Лев Аннинский). Других авторитетов наше молодое штапсковедение еще не нажило, и, обходя нас с Б--овым, вы рискуете попасть в нечистые лапы дручинских. Всего наилучшего. Ваш Беленький-Фурц, доктор искусствоведения. Хайфа.
ДОБАВЛЕНИЕ ОТ ИГОРЯ ЧЕРИБЫ, ДРУГА И СОРАТНИКА СЁМЫ ШТАПСКОГО Уважаемая читающая публика! Пора, наконец, развеять некоторые мифы. Тут о своей близости к покойному Сёме Штапскому распинались его мнимые друзья – г-н Дручинский и г-н Фурц-Беленький. Между тем, поступки сих, с позволения сказать, «соратников» были столь неблаговидны по отношению к моему дорогому другу (и притом во времена, для него не слишком радужные), что этим субъектам лучше бы сделать вид, будто они не знали Штапского вовсе. Весною 1967 года, в Киеве, я защитил, наконец, свою многострадальную диссертацию «Национальный элемент в поэзии Тараса Шевченко». И в один прекрасный день получил из Москвы письмо от Сёмы. Вот его текст: «Мой милый Игорек! Я же писал Вам, что вовсе не являюсь поклонником Вашего гениального Кобзаря. А Вы всё тычете мне его «Заповiт». Но сами-то хоть понимаете, о чем там речь, если отвлечься от риторики и сантиментов? А речь о том, что поэт не уверует в Бога, покуда Днепр не понесет в «синее море» вражескую кровь. Что же это были у него за враги, скажите на милость: дворяне? «москали»? «Москали» – какие-никакие – все-таки выкупили Кобзаря из рабства. И дворяне среди них тоже наличествовали – Жуковский Василий Андреич, например. Вы скажете, что и у Пушкина была «Вольность» («твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу» и проч.). Однако Пушкин сочинил свою оду семнадцатилетним мальчишкой, одержимым чисто литературной ненавистью к абстрактным тиранам, а кровожадный «Заповiт» написал человек зрелых лет, сам немало пострадавший. Но страдания эти были, по всей видимости, безблагодатны, иначе бы он не заявил Богу, что не хочет Его знать. Он, Тарас Григорьевич Шевченко – Господа Бога! Какой ужас! Вы утверждаете, что Ваш Кобзарь – украинский Шекспир, украинский Гете. Возможно, возможно. Но точно – не Байрон. Потому что Байрон пролил собственную кровь за свободу чужого народа. Не дожидаясь, пока Темза понесет кровь турок в Средиземное море. Поздравляю с защитой. Ваш искренний друг Сёма Штапский». Письмо, как и всю мою тогдашнюю корреспонденцию, перлюстрировало КГБ. Его копия через подставное лицо попала в западногерманский «Шпигель». Там оно было опубликовано почему-то за полным именем автора: Самуил Борисович Штапский, хотя Сёма так никогда не подписывался. Недавно отставной полковник Кузьковый, отдавший всю жизнь органам, а ныне – полуслепой пенсионер, обитающий со мной на одной лестничной клетке, поведал мне, какую цель преследовало КГБ, подбрасывая письмо на Запад. Старик объяснил, что и содержание письма, и раскрытое имя-отчество автора (чтобы любой остолоп ощутил предельную ясность) должны были спровоцировать всплеск антисемитских настроений среди влиятельных кругов украинской эмиграции в Европе и Канаде накануне назревающего арабо-израильского конфликта. Тем бы дело с письмом скорей всего и закончилось. Но, на Сёмину беду, текст письма трижды передала «Немецкая волна» – я сам поймал ее как-то вечером. Властям необходимо было реагировать. Стоящего на краю гроба классика соцреализма Павла Тычину вызвал первый секретарь ЦК Украины Шелест. Тычина стал стряпать гневную отповедь врагам родной культуры. В Сёминой шутке насчет крови, текущей в Средиземное море, Тычина усмотрел намек на одобрение израильской агрессии. Маразматический классик требовал «убрать пархатые длани от бессмертного Кобзаря». «Пархатые длани» чрезвычайно глянулись Шелесту, но в последний момент их все-таки вычеркнули по указке Суслова. Статья вышла по-украински в центральной киевской прессе, после чего стал немедленно готовиться перевод для «Правды». И кому, вы думаете, этот перевод поручили? Честнейшему Артуру Дручинскому! Артур тогда сам был в опале: в каком-то западном сборнике вышло его эссе «Мастер и Лолита», и потому не посмел отказаться. Он не только образцово перевел статью Тычины, но еще и усилил ее яростный пафос. В Институте мировой литературы (ИМЛИ) состоялось собрание и была заклеймена возмутительная клевета щелкопера Штапского. А кто держал речь? Разумеется, благороднейший Фурц-Беленький, еще не доктор искусствоведения, но уже без пяти минут кандидат наук. На следующий день я имел несчастье встретить его в метро, и он, хватая меня за рукав, заговорщически подмигнул и произнес: «Сёма мне друг, но табачок врозь». Я с отвращением отпихнул его пархатую длань… Однако статья в «Правде» так и не появилась. Грянула шестидневная арабо-израильская война. Израильскую военщину, слишком успешно продвигающуюся вперед, необходимо было срочно останавливать. Кузьковый рассказал мне, что госсекретарь президента Джонсона лично поставил перед Громыко ряд условий, при которых перед израильтянами зажгут красный свет. И одним из условий – Кузьковый произнес это с каким-то брезгливым недоумением – было прекращение травли литератора Сёмы Штапского. Так завершилась эта постыдная для некоторых господ история. С вашего позволения закончу и я. Уважающий вас – Игорь Чериба, истинный друг и соратник Сёмы Штапского. |
||
ЛИТЕРАТУРНАЯ ЗАГАДКА
Уважаемые дамы и господа! Я – знаменитый писатель. Кто именно – пока секрет. Догадаетесь сами, если хоть немного «продвинуты», как сейчас говорят, в литературном процессе. Я – его неотъемлемая фигура. Подсказка первая. Мои близкие друзья – критики Лёва Аннинский и Наташа Иванова. Наташа написала недавно о моем последнем романе: «Это и утверждение ценностей, и рассыпание слов-драгоценностей, рассыпание расточительное, отважное, где-то даже ухарское. Ни Бунина, ни Набокова, однако, я бы не числила в предшественниках автора. Он глубоко самобытен». Лёва сказал еще проще и еще лучше: «В его прозе (то есть – в моей), как поется в народной песне, есть всё: и ситец, и парча. Но это ситец тонкой ручной работы и парча не из кинематографического реквизита…». Недурно сказал Лёва, как вы считаете? Подсказка вторая. Сказал это Лёва в статье «Чем полна коробушка?..», напечатанной в журнале «Юность». Там, между прочим, когда-то работал мой друг, поэт Юра Влодов. Тот самый, который послал письмо шведскому королю. Юра случайно узнал из западной прессы, что монарх на досуге балуется виршами, и написал ему примерно так: Ваше Величество Густав-Шмустав… не помню, какой он там был по счету. Я – большой поэт и Вы – крупнейший поэт. Заберите меня, коллега, к себе из тоталитарного ада. Растроганный небывалой лестью венценосный графоман взял и прислал ему вызов в Швецию. Но наши подлецы не выпустили: это еще в раннюю перестройку было. Так вот, мы с этим Влодовым часто спускались в барчик, расположенный под редакцией, и пили водку с присоединявшимся к нам Арканом Аркановым. Я как сейчас вижу тогдашнего Аркана, молодого, остроумного, обаятельного. Его бывшую жену Маечку Кристалинскую я тоже знал очень хорошо. Прелесть была! Зря ее Аркан бросил. Гордый был, заносчивый, а с годами стал еще и завистлив: очень уж невзлюбил Гришу Горина, когда перестал сочинять с ним в соавторстве. Гриша-то, признаться, ловко стриг с захаровских фильмов, и настриг немало. А что за сценарии писал? Какую-то несмешную претенциозную ахинею про Мюнхгаузена, Свифта… Намеки тонкие на то, чего не ведает никто... И вот однажды Аркан крепко выпил с нами под «Юностью» и влепил пощечину одному литературному приспособленцу, высокопоставленному комсомольцу, большому приятелю Андрюшки Дементьева. Приспособленец сам уж лыка не вязал и, не разобрав, кто дал ему в морду, пожаловался в свой ЦК на меня. И меня после этого лет десять вообще не печатали. (А Аркан как ни в чем ни бывало снабжал своими репризами прогнившие литгазетовские «Рога и копыта».) Витька Ерофеев из несвойственного ему сочувствия звал меня в «Метрополь» (еще не знал, что сочувствовать скоро придется ему самому). Но я замешкался с перепечаткой новой повести и не успел заселиться в их гостиницу. Тогда я считал, что мне повезло. А теперь вижу, что не очень: ходил бы в героях. Вел бы, как Витька, по ТВ какое-нибудь литературное шоу, где сумасшедший Пригов с выпученными глазами что-то блеял бы о поэтике Тимура Рубинштейна. Давал бы всюду интервью, как мордастый Женька Попов, который умеет описывать одни свиные шашлыки. Да и то, когда голоден. Но вот вам подсказка третья, отчасти «метрополевская»: меня ненавидит Вознесенский. Лютой ненавистью. У него лицо покрывается какой-то коростой, когда мы нечаянно сталкиваемся в ЦДЛ. Подсказка же состоит в том, что название моего запрещенного тогда романа он зашифровал в одном из четверостиший своей старой поэмы «Лёд –69». Помните: девушка, насмерть замерзая, якобы читает своей подруге его паршивые стишки. Ну разве можно было так бессовестно пиарить собственную писанину на фоне гибели юного существа? Девчонка-то реальная замерзла, фамилию только забыл. Я ему сразу же всё это и высказал, с тех пор он меня возненавидел. Пляска на чужих костях у них с Евтухом – общая черта. Помимо бездарности, разумеется. Хорошо я сострил. Изящно, не правда ли? И тут уместна подсказка четвертая. В моей прозе много неподдельного доброго юмора. Сразу же даю подсказку пятую. Не прав тот, кто решит, что я – Фазиль Искандер. Отнюдь нет. Не угадали. С этим абхазом, изнасиловавшим своего Чика и до сих пор выжимающим из него баснословные гонорары, я ничего общего иметь бы не хотел. Кроме Госпремии. Неплохо шучу ведь, а? Отменно, отменно. Главный остроумец у нас, правду сказать, Женька Рейн. После него иду я. Ну, был еще Зяма Паперный, но тот уже покойный. Подсказка шестая как раз связана с Рейном. Я выпил с ним свой первый стакан водки, когда Бродский еще только пошел в пятый класс задрипанной ленинградской школы. С тех пор у нас с Женькой пошло-поехало. Особенно когда он переселился в Москву. Холодные зимние вечера мы обычно коротали в жарком ресторане еще не сгоревшего ВТО. Армянский пятизвездный коньячок, балычок, икорка, жигулевское пиво… Шурка Ширвиндт, пьяными руками сажавший пожилую официантку Броню на колени к жирному поэту Поженяну, украинский композитор Майборода, как-то съевший на спор двадцать четыре сардельки… Иногда туда забредал Булат с гитарой, еще не забронзовевший, курчавый, и восхищал публику своим несравненным искусством. Помню, когда он однажды затянул свое коронное: «виноградную косточку в теплую землю зарою…», сидевший за нашим столиком Савелий Крамаров зарыдал… Если б Рейн прочел этот текст, он сразу бы узнал автора. Да, Женечка? Ты ведь меня узнал? Мы ведь не раз с тобой тоже били друг другу рожи по пьяному делу. И не раз в этом самом ВТО. (Лет тринадцать тому в Киеве у меня было еще два мордобоя – с поэтами Драчом и Павлычко. При Советах они усиленно маскировались под интернационалистов, а потом оказались отъявленными петлюровцами. Павлычке я выбил два золотых зуба, но он, вероятно, уже вставил на их место другие.) Прости меня, Женюра, за откровенность. Чтобы сделать тебе приятное, сообщу всем, кому ты еще этого не рассказывал: первое мороженое типа эскимо изобрел Евгений Борисович Рейн (я знавал одного сумасшедшего юдофоба, убежденного, что настоящая фамилия Рейна – Одер), собственной персоной, когда в юные годы работал на вшивом ленинградском хладокомбинате. Американский профессор Кристофер Ланч в своей биографии президента Путина упоминает, что мальчик Володя объелся большим количеством этого эскимо и едва не умер от ангины. Но мы отвлеклись от меня. Седьмую, что ли, вам дать подсказку? Так вот, она как раз питерская. Первая моя книга вышла в 1962 году в Ленинграде (замечу в скобках, что я – не Андрей Битов и уж тем паче не Виктор Конецкий, мир его праху!). Повесть называлась «Ананасы на бабкиной грядке». Не путайте меня с Аксеновым и его протухшими апельсинами. Сюжет я взял из жизни засекреченных мичуринских селекционеров. Это вызвало большой переполох в верхах. Хрущев планировал на меня наорать с трибуны, но весь огонь вызвал на себя Вознесенский, которого лысый поначалу собирался даже турнуть из СССР. Вот было бы великолепно! Ну, скажите на милость, какой Никита Струве в своей «Имке» стал бы печатать его авангардистские выкидыши? Метко я сказал, чувствую. Не обижайся, Андрюша. Дай свести счёты, дружок, на старости лет душу отвести… Все равно потом в одних энциклопедиях будем стоять. Ты на «В», а я на… Но стоп, это уже была бы подсказка восьмая. А подсказка восьмая вот какая: не подумайте, чего доброго, что я – Витя Топоров. Нет, я – не он, но мы знаем и любим друг друга. Я, между прочим, могу объяснить, откуда взялась его легендарная злость. В молодости он ужасно страдал от того, что его переводы оплачивались по самому низкому тарифу. Гелескулу платили намного больше, и Андрею Сергееву, земля ему пухом, тоже, и даже мальчишка Витковский, сошедший с ума от собственной гениальности, на нищету не жаловался. И заметьте, Гелескулу давали Лорку, Сергееву – Элиота, а Вите всё норовили всучить чувашей и мордву. Тогда питерскую секцию художественного перевода курировал в ГБ один отставной кавалерист, бывший буденновец, и, понятное дело, махровый антисемит. Фамилию его уже никто не помнит. А вот кличка у него была незабываемая – Чалый. Так вот Топоров – то ли от безденежья, то ли от ненависти к издательским жмотам – где-то нехорошо пошутил над «Малой землей» Брежнева. Так нехорошо, что у него вознамерились отобрать последнюю мордву. И говорили: радуйся, если кончится только этим. Потому как его злополучной шуткой завершалась каждая русская передача «Голоса Америки». За Витю отряжали хлопотать Кобзона: уломай их там, Йося дорогой, пообещай, что «возьмем дурака на поруки». Йося, признаться, превосходно уламывал: песни соратникам Чалого сутками пел и сам получал от этого немалое удовольствие. И старик Антокольский в Москве ходил к Маркову, стучал у него в кабинете лысиной по паркету. А Чалый в Питере – ни за что, ни в какую. Да только Чалый возьми вдруг да помри. На его место сел либеральный чекист, большой поклонник поэзии Дудина. Дудин где-то с ним выпил, осетринкой закусил, что-то шепнул, и дело замяли. Топоров мгновенно перевел паскудный сборник какого-то важного таджика или туркмена, пес его разберет. Тем все и кончилось... Уважаемые дамы и господа! Вы еще не поняли, кто ваш покорный слуга? Подсказка последняя. Я – старый писатель, брезгующий писать похабные либретто для Больших и Малых академических театров, а потому ужасно бедствующий. Сами знаете, на чистую литературу нынче не проживешь. Даже на мою чудесную прозу, столь ценимую дорогим Лёвой Аннинским. Угадайте же, кто я, потешьте старика, дайте понять, что вы меня по-прежнему помните, что я не лишний в нашей слетевшей с катушек словесности. Жду ваших ответов. А если не отгадаете, обратитесь к Евгению Рейну. Ваш Инкогнито.
P. S. Вынужден добавить, дамы и господа, что после обнародования «Литературной загадки» на одном из литературных форумов в интернете были высказаны две опрометчивых гипотезы относительно ее авторства. Называли какого-то Анатолия Генриховича (вероятно, Наймана, ибо другие анатолии генриховичи никому не известны), а также – Гениса. Оба этих предположения, увы, ошибочны. Мне было бы лестно, но все же приходится вас огорчить. Я – не Генис и даже не Вайль. Они еще под стол пешком ходили, когда я с Женькой Рейном выпил свой первый стакан в подворотне на Литейном (о чем уже упоминалось выше), а Иоська Бродский, совсем мальчишка (мы с ним очень любили друг друга и перезванивались вплоть до его горестного ухода), бегал в гастроном за закуской – себе и нам. Поесть Иося всегда любил. Женя рассказывал, что стареющий Б. стал ужасным гурманом (в Нью-Йорке это чувствовалось меньше, в Венеции – больше). Он и кабак купил на нобелевские деньги на паях с каким-то прижимистым русским жидком, впрочем, вы об этом знаете не хуже меня. Я лично не очень одобрял эту затею и прямо ему об этом говорил. Вообще, его американское существование выглядело какой-то грустной пародией на жизнь в «равнодушной отчизне». Рассчитывать, что эти сытые болваны янки всерьез станут покупать в гастрономах поэтические сборники! Боже мой, какая утопия... Русский интеллигент за границей – а Иося был типичный русский интеллигент – почти всегда становится утопистом. (Первым в этом ряду был Чаадаев, с него-то всё и началось.) Кстати, подсказка самая последняя. В полном собрании Иосиных стихотворений есть одно, над которым мне выставлено посвящение. Стало быть, и my name. Пороетесь – отыщете. Но если вам лень этим заниматься, умоляю вас, дамы и господа, не делайте поспешных выводов вроде того, что я – Найман или один из персонажей его псевдомемуарных сочинений. Этого сплетника терпеть не могу. Ваш Инкогнито.
P. S. 2. Но почему, деточка, вы полагаете, что автор – Юрский? Я, может быть, не Юрский, а, наоборот, Михаил Козаков. Не настаиваю, конечно. Мог сойти бы и за Фаину Раневскую, проживи она дольше. Я ненавижу эзопов язык, стало быть, я не Лосев-Лифшиц, как решила мадмуазель (мадам?) katya deis. Его общение с Иосифом еще ничего не доказывает. Мало ли с кем Бродский вынужден был знаться... Я также и не Коржавин Наум, пришедший на ум некоему анониму – Нёма дельный и понимающий мужик, но ведь он Иосифа ненавидел, а я – люблю. Со мной лет двадцать назад дружил молодой поэт Илья Кутик, начавший хорошо, кончающий (как стихотворец, разумеется) скверно. Нынче он – профессор русской словесности в Чикаго. Бродский тоже сказал ему на ухо пару лестных слов. Он многим подобные слова говорил, брал под руку, отводил в сторону и говорил – добрый был, несмотря на некоторый показной цинизм. Всякая шушера приставала к нему, хотела быть им «замеченным и благословленным». Теперь липнут к фигурам помельче – к Кушнеру там, к Рейну и даже к какому-то Сёме Штапскому. Вот другой поэт – Кубрик фамилия – издал несколько лет назад книгу своих стихов с иллюстрациями Юнны Мориц. Мне Юнна со смехом рассказывала, как он, выклянчив папку с ее рисунками, гоготал и плясал на заснеженной улице, бия себя кулаками по ягодицам (она в окно подсмотрела). Глупый малый в три дня мысленно распродал весь тираж. Ан нет: и Юннина живопись не помогла. Я ей тогда же и сказал: «Зачем ты на это пошла? Вспомни свои стишки про тигренка: даже ему было известно, что мухи – отдельно, котлеты – отдельно». Ваш Инкогнито. |
||