Александр ВяльцевЯГОДЫ СОЛНЦЕВОРОТААльбом с фотографиями
Страницы 16-46
Фотография 7. СОСЕДИ Чудак был музыкантом и писателем. Он пел под гитару бесконечные трудно постижимые баллады и писал размышления в толстые тетради, которых накопилось у него не один десяток. Ему было уже за тридцать, возраст для нас необыкновенный, имел всклокоченную бороду и длинные нечесаные волосы. В тетрадках он писал о нравственной деградации, но сам мог позвонить в три ночи со станции и потребовать немедленно вернуть взятую у него год назад гитару. В его доме, особенно летом, всегда торчала прорва народа. Приехавшие сперва послушать "неофициального гения", посмотреть на подпольную мекку — они надолго оседали в доме, опустошая местные сады, курили траву, часами трепались на разнообразные темы, иногда тайно экспроприируя что-то из местных магазинов, почти не обращая внимания на хозяина, не спрашивая позволения остаться, вообще не задаваясь вопросом, кто и зачем их сюда пустил? Собственно, Чудак был им нужен меньше всего, и его попытки что-то сыграть или прочесть заканчивались фальшиво-дружественными предложениями "в другой раз". Редко-редко он взрывался и разгонял неблагодарных гостей, но скоро дом заполнялся вновь, как кухня тараканами. Его творческое тщеславие требовало аудитории, к тому же жить один он хронически не мог. Все приезжающие к нему скоро ползли на станцию и приносили домой килограммы вермишели, картошки, без счету хлеба и пачек плохого чая (есть такой особый "плохой чай", пить который помогает сознание своей экономности и, значит, свободы), чтобы месяц больше никуда не выходить. Еще им нужны были книги. Для книг и даже для обладания "плохим чаем" нужны были деньги. Ради последних надо работать. Самим и вопреки всем идеалам — подвергать себя насилию, принуждению и манипуляциям администрации. Даже на той работе, где здоровых людей не держали, и где все время они были предоставлены сами себе. Но и таких среди них было немного. Великие капитаны и экспериментаторы: я был слишком труслив и рассудителен, чтобы жить вместе с ними. Хуже всего были клопы и боязнь сексуальной агрессии. Чудаковские девушки тоже здесь не задерживались, предварительно зачастив в постель кого-нибудь из гостей. Последняя девушка, которую я застал, была Моника. Впрочем, гости все время менялись, и постоянно в доме не жил никто, включая хозяина.
Фотография 8. РАБОТА Я был пунктуален: сперва десять минут, а потом полчаса опоздания стали нормой, которой я старался держаться. Все зависело от электричек: было даже приятно в такой малости не принадлежать себе. Электрички окончательно истребили во мне "вежливость королей". Я запасался на всю ночь литературой, для чего не упускал ни единого случая, попав в проклятый Вавилон, поторчать у букинистов, полазить по прилавку, потрепаться с фарцой. Будет неправдой утверждать, что к работе я относился непоправимо легкомысленно. Напротив: я думал о ней с ночи до утра (если не спал) и с утра до ночи, если нечем было больше заняться. Связи с жизнью были немногочисленные и слабые, и я ценил работу как одну из них, пусть и пошлую. Мы и действительность — это два сосуда, в которые мы один из другого переливаем бытие. Жизнь такая же непонятная вещь, как карандаш. Вначале она прячется в панцирь, как грифель, а потом извлекается из него через заострение одного и укорачивание другого — до полного их исчезновения. И поэтому надо успеть сделать свое, пожертвовав россыпями второстепенного. На деньги можно купить только лишнее. Времени у меня было невпроворот. И я ничего не успевал. Как же живут другие, которые еще ходят на работу, смотрят телевизор, строят гараж?
Фотография 9. ГОСТИ Смирившись, что я поселился в деревне, родственники задались целью регулярно меня навещать. Я вспомнил, как было когда-то, еще год назад. Мы снимали дачу. Я был самодоволен и полон сил. И я уже не был один. ...Молодой человек спускается в сад. Это слишком — без лени проводить утренний моцион. Завтрак. Да, мама, этот омлет очень вкусный. Да, конечно, папа, нет нужды хвалить твою воспитанность. Я смеюсь не над мамой. Я смеюсь, потому что весело. Потому что такое утро! В саду — сестре: — Хочешь утреннюю альбу от меня (не птицам же мне ее читать)? Она молчала, как человек, не имеющий слов на отказ или лицемерие. Я читал ей стихи и сегодня. Ягоды солнцеворота! — ...Тебе не понравилось "пустые"? Только это тебе и не понравилось? ...Матушке? Нет, я не собираюсь пугать матушку. Она всего пугается. Скоро меня заберут, а она боится. Ты хочешь сказать, что я погубил себя? Что я считаю? С точки зрения идеи — нет. Но матушка все знает. А я был так ленив. Меня погубила эта изнеженность. Чем же ты возмущаешься? Ничего ведь, по-твоему, не к худшему? Да, я уже нашел работу... Узнав, что я живу в знаменитом Т., друзья иногда садятся на ту же электричку. Они убеждают меня, что это не ссылка, а курорт. Я и сам так думаю. Бывшие соученики по колледжу, их друзья и подруги. Иногда заходят чудаковские гости. И, конечно, соседка: чудаковская Моника, особенно, когда Чудак отсутствует. И еще у меня поселилась Лора, старая подруга друзей Чудака, изгнанная, сбежавшая ли, но очутившаяся у меня... Это бездомная девушка, старая наркоманка с религиозно-мистической темой. Ей всюду чудились преследующие ее спецслужбы. Она пыталась что-то делать по дому, суетилась, путалась под ногами и беспрерывно посылала на улицу — проверить, не следят ли за домом ее враги, которых она ощущала мистическим видением. Присутствие этой безумной женщины мучило меня. То, что она была сумасшедшая, мешало мне обращаться к ней, как к женщине, то, что она была женщина, мешало понимать ее и проникать в ее безумие. Все безумные женщины кажутся ведьмами, и отсутствие в них пола равно отсутствию жизни. Лора то уезжала, оставив вещи, то возвращалась, и так прожила у меня почти всю зиму. В конце концов мне пришлось сделать вид, что я надолго уезжаю из Т., и она, не выдержав одиночества, сбежала через несколько дней. Хозяйка однажды застала ее в саду, и у нее вытянулось лицо. Вечером она позвала меня к себе: — Что это за женщина?! Откуда она — из цыганского табора? Я не собираюсь держать у себя цыган! Кем она вам приходится? Вы мне ничего не говорили, что к вам будут ездить... разные люди... Я говорил с ней спокойно, обнадеженный недостаточной решительностью ее голоса, объяснял, что я не знал, что мне нельзя приглашать друзей... — Мне на вас жалуется соседка. (Плохой довод — Ольга Романовна только обрадовалась бы, насоли я соседке.) Я оставила вас следить за домом, только поэтому и беру с вас так мало, а вы уезжаете и бросаете дом. А если пожар, вы понимаете?! — она смотрит на меня, пытаясь обнаружить это понимание. — Знаете, лучше съезжайте: мне не нужны такие жильцы... Я не спорю с ней, просто жду. — Вы совершенно не следите за садом. Хоть бы что-нибудь делали, а не бросали в запустении. У меня еще не было таких жильцов!.. — Мы с вами не договаривались о саде. — Конечно, я думала, это само собой разумеется. Но вы же его портите!.. — Как порчу? — Ломаете деревья! — Вы шутите! — Я не шучу — вон на яблоне ветка сломана, пойдемте, я покажу. — Это не я, я туда и не хожу. — Ваша знакомая ходит по саду и ломает деревья... Я выразительно смотрю на нее. — Не надо меня убеждать! Доживите этот месяц и уезжайте! И никаких компаний! Это последний наш разговор! Она, в общем, не зла, лишь напугана и, словно Лора, отовсюду предвидит "врагов". Лора встречает меня враждебным криком: она уже знает, какие из-за нее ведутся прения. Она уверена, что это враги подговаривают хозяйку выгнать ее. И меня заодно. Уезжать я не собираюсь, даже назло врагам. Я не убежден, что и Ольга Романовна так уж этого хочет. Но я не удовлетворен победой. Это победа временная, как у Пира над римлянами.
Фотография 10. ЛИСТЬЯ Осень так печальна, конечно. Все ждешь: приходит, приходит, приходит. И вот уже волокут веревками. Я тоже знаю о врагах. Хочу убедиться, что я не их. Но лень. Ведь все равно: по сравнению с приходом, приходом, приходом — все это не важно. Их властный приход. И все-таки хочется писать. Осень завтра умрет. Останутся только картинки: под кроватью, на шкафу и на стене у матери. Облетевшие листья. Красные тени и тона. Ты еще чувствуешь себя человеком, когда идешь по свежевспаханной земле с громыхающим этюдником за спиной... Я пытаюсь писать "японские стихи": Старуха с цветами поздней ночью у метро. Тоскливая пронзительность луны.
Фотография 11. НИЩИЕ Творожные сырки кончились через двадцать минут после открытия магазина. Обыкновенного сыра не было вовсе. Я купил пакет молока. И правильно сделал: в другом магазине, через дорогу, не было и молока. Вообще, молочный прилавок был целомудренно пуст. Зато продавался "Пошехонский" сыр. Его-то я и купил. Еще в этом магазине был устроено нечто вроде импровизированного кафе: довольно редкое, раннее, с горячим никелированным бойлером для кофе, в котором уже были и сахар, и молоко, не было лишь самого кофе. Я купил бублик и совместил его с молоком за стойкой перед окном. Пол-литра вместо двухсот граммов — и на четыре копейки дешевле. Я все хотел получить бесплатно. Даже церковь (например, эту, за окном, на той стороне шоссе). Требовательная нищета перед ее порогом заступала мне путь. Я не мог не заплатить всем, отделяя достойных от недостойных, не мог отделаться медью, и не мог решиться на такие расходы. Я шел через них, как сквозь строй и переламывал себя, лишь когда понял, что они действительно бедны. Конечно, были и мириады строк, в частности "Люцерн", и это мало трогало. Но в кафе качающаяся старушонка подбирала недоеденные куски бубликов и прятала в сумку. Троллейбус, метро, электричка, электричка, метро, пешкодрал... Это было просто. Но остановившись — вдруг утыкался в стену.
Фотография 12. РЕКА Река катила илистые воды мимо пегих осенних берегов. Огромный шлейф водорослей, словно женские волосы, венчал увязшую на дне корягу. Темные, напоминавшие оторвавшиеся острова, облака неслись над тихо шелестевшим краем красно-золотого леса. Зеленый цвет еще держался среди этой пышной измены, как темный лик внутри золотой ризы — в шелку и бархате. Река огромными петлями струила воды. На насыпи пропел паровоз, и взгляд снова вернулся на лес и поля, на которых поздние одуванчики уныло кивали седыми головками, не то пеняя лету, не то отчитываясь перед ним. Вдоль и впереди маленькой песчаной аллеи бились высоко в небе тополя. На обороте сделанной картины я написал: ХРИСТОС СУХОГО ЛОГА.
Фотография 13. ВРЕМЯ Утро не холодное. И еще есть время. Какая-то особая свобода. Наверное, все мои домыслы. Я — неврастеник. Я горе своей матери. А, может быть, я всем и для всех лишь печальная необходимость (факт!)? Хочется сочинить песню. Туманы солнцеворота — Где счастье, где, где? В последней россыпи удачных этюдов (скорее словесных, чем живописных)? Утраченное — вот самое главное, что в них есть, вернее то — что в процессе потери, как тепло поцелуя ушедшей женщины (что это — парадокс?). Какое-то такое настроение. Будто помогает тебе взять свое в укоротившемся времени. В оцепенении. Самое удивительное и загадочное, что у нас есть — это время. Не то время, которое отсчитывают часы, а то, которое отделяет ребенка, в полной доверчивости и непосредственности пляшущего для тебя свой танец, — и взрослого, черствого, недоступного, галошу, впитавшую все это необратимое время, погубившее того ребенка, и при том навсегда сохранившееся, как факт, требующий постижения. Это безвозвратность. И еще я был непроходимо одинок, как и моя старуха...
Фотография 14. СКЛАД Склад помогал не думать, перемыкал своей чепухой. Учетчица Тамара, молодая и стройная, кричит с улицы: — Борис, у тебя тут масло из-под бочки течет. Бригадир и эрудит Борис раздраженно из барака: — Какой черт — масло! Нету там масла! Один из рабочих поддержал, что, мол, не масло: — Краска там. — Да какая, б..., краска! Не краска там, а олифа, козел! — Ну, так постели что-нибудь под нее! — кричит девушка. — А мое какое дело? Мой рабочий день окончен. Семнадцать ноль семь. На х... я пойду стелить! Нашла, тоже мне, быстрая, дурочка!.. Это к ним-то применяли эпитет "скифы", это от них-то воссияет звезда? Одни "жадные очи" (глаза) поистине и остались. Их настроение нельзя было угадать, их "дружба" к тебе была призрачна и недолговечна. И при этом встречались характеры поразительные и люди зачастую добрые, хоть и темные. Утром ушел, как всегда подписавшись в журнале дежурств: "Бабуля".
Фотография 15. У РОДИТЕЛЕЙ ...Ах, Галя, тебе "утреннюю песнь"?! — Ягоды солнцеворота... Ах, нет, ты это уже слышала... У меня есть другая. Называется: "Человек и дождь"... Над крышей распластался скатом С рук прорастают паруса — — Ну, что ты можешь сказать?.. Много случайных образов? И рифмовка (чудная, да?) — то как верлибр, то как в традиционном стихе, ты это хочешь сказать? Я делаею это нарочно. Точнее, я так слышу. Слишком эмоциональны и спонтанны? Как японские танки. Но менее объективны? Японские стихи статичны. У меня — слишком релятивны, я знаю. Наверное, нужно время, чтобы привыкнуть к ним. Покажи обычному человеку японские стихи, он бы назвал их малосодержательными. Конечно, я знаю, японские стихи очень содержательны и глубоки, но всем нравятся другие стихи. Более рациональные и рассудочные. Надо быть японцем, чтобы подлинность твоих танк не вызывала сомнения... — Ты как всегда споришь. Ты сам не видишь своих недостатков. И не хочешь слушать замечаний. — Поэтому мне очень трудно будет достичь хороших результатов, да? — Да. А я сказала тебе, что думаю. Можешь спросить кого-нибудь еще. — Не подумай, что я самонадеянный невежда и отношусь к тебе недостаточно уважительно. Для меня большая честь беседовать с таким образованным и достойным человеком, как ты. — Не юродствуй, ради Бога! Не верю ни единому слову!.. Она у меня маленькая, но умная. И у меня уже нет былой власти над ней.
Фотография 16. ПОПЫТКА СКАНДАЛА В тот же день я внезапно очутился в положении Раскольникова: хозяйка вдруг непреклонно пожелала выселения жильца. Я и прожил-то всего ничего, поддавшись на ее упорные уговоры, хотя опыт приучил меня к подобным чудесам. Вечером произошел решительный раунд между шестидесятилетней правоносительницей и двадцатилетним вагантом, попытавшимся оборонить свои человеческие интересы. — Вы водите сюда толпы гостей, шумите, гремит эта ваша музыка, а я пожилой человек, мне запрещен шум. А вы еще курите, прихожая вся провоняла и истоптана. Они у вас ночуют! Когда мы договаривались, мы договаривались, что вы будете жить один. Я могу позвать участкового. Прошлым месяцем вы мне заплатили на две недели позже. А я больной человек, у меня пенсия сорок рублей, я не могу выдерживать и вас и ваших гостей. Они хоть бы помылись, когда сюда приходят. Этот их вид, а я старый человек. Они с помойки прутся сюда, а у меня здесь не притон. Я не хочу, чтобы из моего дома устраивали помойку, посещаемую всеми, кому не лень. У вас хорошие родители, они могли бы найти вам хорошую квартиру, а вы живете Бог знает где. Я старая женщина, мне нужен покой, а не настоящая нервотрепка. Я прошу вас уехать, уехать как можно скорее, вы меня не устраиваете, и ваши друзья меня не устраивают. И я не хочу на старости лет получать инфаркт, и чтобы ко мне ходила милиция. Я держу вас не на законных основаниях, вы здесь не прописаны, и меня могут оштрафовать, а я не хочу никаких скандалов. Я прошу, чтобы вы съехали еще в этом месяце, иначе мне придется применить какие-нибудь меры! Это был ее дословный речитатив в темной квадратуре коридора, который она закрывала своим телом, в пропахшей домостроевским жильем деревенском доме. Аргументы были исчерпаны еще в прошлый раз. Когда человек не хочет иметь дело с милицией, когда он сам создал ненормальное положение, он становится несговорчивым и нервным. И щепетильным до своего покоя. А хозяев надо уважать. — У меня не было гостей уже три недели. С нашего первого разговора, — безнадежно начал я. — Я вам еще раз говорю, я хочу, чтобы вы съехали! В конце концов, ее можно понять. Она приняла меня на постой скрепя сердце: было жаль АГВ. Специально плату подняла. В следующий раз она, наверное, будет осмотрительнее. Но мне будет уже все равно. Я даже предложил бабке надбавку, но и это не спасло дело. — Вы бы хоть подождали, пока я найду квартиру, — сказал я, заглядывая в ее водянистые безресничные глаза. — Я уже давно вам сказала. Вы бы уже давно могли найти. — Но я не нашел. Найти квартиру не легко. — Вот вы все и тянете, хотя могли бы понять, что я своего решения не изменю. — Не изменяйте, ради Бога. Но мне надо куда-то выехать. — Да, я знаю, вас только пусти! Потом выживай вас отсюда! Вдруг она выхватила платок, прижала к глазам и с всхлипами затрясла головой. — Вы бы хоть старуху пожалели! Не выводили из себя, бессердечный вы человек! У меня еще давление. Чтобы я еще кого-нибудь пустила! Я вас прошу уехать и больше меня не мучить. — Я и не собираюсь здесь оставаться, хоть я и думал прожить здесь дольше. — Не дольше, ни месяца, ни недели! На этой же неделе находите другую квартиру и уезжайте. Иначе я запру дверь и выброшу ваши вещи на улицу! (А какая была любовь!) На том и расстались. Это было вчера. А сегодня я прогуливал себя по тягучим гулким улицам, в мареве сентябрьского солнца, и мне было свободно. Работа — наплевать, люди — наплевать, милиционер навстречу — наплевать, хозяйка — наплевать, рубль в кармане — наплевать. Мне все равно нечем было бы расплатиться с хозяйкой. "Наплевать, наплевать, надоело воевать!.." Я чувствовал себя исполняющим на деле сологубовскую апофтегму: "Не быть никем, не быть ничем, Идти в толпе, глядеть, мечтать..." Я был так высок, новоявленный Джек Уистлер, что сидя на лавочке на любимом Петровском бульваре, написал стихотворение: Деревья выстроились в ряд и пары Неутоляющая и слепая. Старуха действительно заболела, наверное. О ней ничего не было слышно целую неделю. Впрочем, с середине сентября она стала приезжать все реже и реже. ...Вот, наконец, и зарплата, до которой, казалось, так невозможно дожить, что я продал том марксовского Достоевского, да еще наездился, продавая... Там не было людей. Было стадо невероятно уродливых взбесившихся жадюг, стадо ветхих, бесформенных, с расползающимися телами ископаемых! Их настолько не уважали, что заставили дожидаться зарплаты два часа. И вот в руках хрустящие деньги, целая пачка, быстро перешедшие в карман фартука Ольги Романовны. Она смирилась и согласна еще потерпеть. Здоровье ее чуть-чуть поправилось, сообщила она.
Фотография 17. РЕКА ...Серое небо окутало застывшие деревья, растерянно и голо смотревшие в поле. Река холодно лижет онемевшие берега, и голос паровоза наполнил воздух. Последние одуванчики доживают на лугу, и отшельнически носятся черные вороны. Аллея шелушится сусальным золотом под ободранными укрощенными тополями. Ягоды солнцеворота:
Фотография 18. В ОЧЕРЕДИ Я стою у поселкового магазина "Овощи": очередь на улице, внутри продавец в единственном числе. Проходит час. Женщина-продавец и отпускает и принимает товар, и обслуживает знакомых нахалов, беззастенчиво входящих через боковую дверь, на напольных весах вешает какой-то женщине неподъемный мешок картошки и еще огромную сумку. Уже приняв у меня деньги, она удовлетворяет привилегию участника войны, беззаботно указывающего в оправдание накаленной и наказанной очереди на факт своего ранения в области головы, ничем особенным не примечательного, разве тем, что прибавило бессовестности и бесцеремонности его обладателю. Они все очень ценят свои унизительные для каждого нормального человека права. У весов он теперь торговался с грузчиком на предмет тщательного взвешивания и учитывания каждого грамма товара: никто не хочет быть в накладе. А в очереди говорят, что половина картошки остается в поле. Зачем тогда сеяли? Поэтому возят из Болгарии. Для этого и машины есть, и деньги, а своя сверхщедро остается в земле, словно жертва мрачным подземным богам.
Фотография 19. СТРАХ Осень, меланхолия. Она навевает мысли о смерти. Не за то ли любят осень, что она в камерной, корректной форме напоминает о самом непонятном и значительном, пробуждает отрешенные, чистые, жалостливые чувства. Обливаешься слезами по поводу участи всего живого, объединяя, обнажая себя, сочувствуя и надеясь, предвкушая, что преодоление величайшего несчастья будет значить ни с чем не сравнимое, простое, неотъемлемое счастье. Это чувство зависти счастью природы, которая всегда будет радовать и что-то значить, когда тебя уже не будет, когда к тебе она уже не будет щедра. Это огорчение потерять ее милость, незаслуженно, неизбежно. Падает дождь. Реальность. И еще кое-что. Лучше был бы дан один только дождь. Что я говорю? Проходя по ночным переулкам поселка, я часто рисовал себе картину, как напарываюсь на нож местной шпаны. И все разом кончится: все мысли и переживания, все ощущения и просто перцепции. Все накроется медным тазом — ни для чего, случайно, глупо. Но это было абстрактное рассуждение: не было ?— выбросить это из головы. Что я и делал. Да я не то, чтобы боюсь. Чего бояться? Мы родились здесь умереть — вот и все. А они все печалятся, печалятся. Мама, отец... А в переулках я встречал лишь пьяных, одного из которых тащил от платформы до дома.
Фотография 20. ДРУГОЙ Вдруг утром сестра — с полным рюкзаком. Я испугался, что в этом рюкзаке... Чушь! И этим утром мы с сестрой как двое влюбленных. Умилительная сцена в стиле Бунина. Вот уже ты жалеешь меня? Но я не мертв. Я не хочу быть грубым! Человек стал слишком мал, чтобы его сурово уважать? Иметь право быть с ним суровым? Да, утро унылое. Я тебя обидел, а ты уехала. А я наелся твоих пирогов. Что мне с собой делать?.. Идешь, кусаешь губы, а сам не знаешь куда. Слякоть, только улицы и другие. Все втиснуто в строжайший формат. Только ты — другой. Или кто-то другой — другой. Совсем чужой. И от этого стало все — другим. Что ты надрываешь клаксон? И чего я бегу? Разве мне страшно очутиться под колесами? Чтобы прошептать: "Ну, и слава Богу!" Чушь! Я могу перетерпеть все, все, все! И все вертится эта глупость в голове. Ты не знаешь, что я сочиняю ГЛУПОСТИ... Ягоды солнцеворота:
Фотография 21. КОЛБАСА На пост завалилась бригадирша — отчитывать меня за опоздания. Сменщица ругается: я поздно сменяю ее по выходным... Пусть ругается, дура... Зато пусть попробуют уговорить ее выйти в чужую смену или на чужой пост... — Я сама звонила сюда час назад — вас не было. Я выслушал с постным лицом. — Вы знаете, откуда я еду? — Мне все равно, на работу не опаздывают! Потом она сменила гнев на милость и спросила: вносить ли меня в списки на выдачу праздничных заказов перед ноябрьскими праздниками? Ни разу в своей короткой и чистой жизни я не получал никаких заказов. Это была льгота, блат — это было как-то странно, словно взятка: за что? Я подумал о голяке, на котором сижу, но это были большие деньги, к тому же значительная часть заказа была вовсе мне не нужна. Чтобы протянуть время я заговорил с бригадиршей. Еще не пожилая женщина, она была способна на поддержание нетривиальной темы. — На всех предприятиях получают. Во всей стране. Так и живут, а вы думали? — А если я позвоню вам завтра? — неуверенно спросил я. — Хорошо, — легко согласилась бригадирша. На следующий день я согласовал идею с родителями и разрешил внести себя в список рядовых соискателей девальвированных сребреников. А потом был день выдачи этих заказов. Девушка Люба из конторы рассказывала желающим о своем житье-бытье. У нее муж и ребенок. С семьдесят шестого года ждут комнату. Живет в общежитии: койка в коридоре. Время идет, она все говорит про свою очередь на комнату. Она в ней четвертая. Ее очередь уже пять раз проходила. — Странно, — говорит она, — в прошлый год я была вторая, а теперь какая-то четвертая. А комендант у нас — такая стерва!.. Так ребенок и вырастет в этом коридоре, своих детей народит, поставит новую койку. Создаст новую нацию: дети коридора. Я читаю заказ, вывешенный на окошке кассы: икра (красная) — 1; колбаса (сервелат) — 1; сыр ("Российский") — 1; шпроты — 1; сгущеное молоко — 1; курица — 1; майонез — 1; гречка — 1; сироп — 1; пакет — 1 (тоже входит в стоимость, восемнадцать с чем-то рублей). Еще бы перцу, которого тоже, как и всего перечисленного, нет в магазинах. И нет машины с этими заказами, и никто не знает, когда она будет. Люди ждут, ходят туда-сюда. Две трети заказа я обещал родителям — теперь некуда деваться. Влип. — Когда же машина? — шумят в очереди. — Сперва на завод поедет, потом к нам, — отвечает за начальство кто-то бывалый. — Нет, я звонила: на завод не поедет, — говорит в окошко девушка Люба. — Будет ли колбаса? Говорили, что не будет, — спрашивает какой-то старик. — Финский сервелат! — дразнит мужик из толпы. — Будут вносить, нас выгонят на улицу и встанем в очередь, — объясняет спокойно бывалый. — Да что мы налету получать будем! — волнуется бабка. — Вот нас на улицу... — Да чего волнуешься, раньше девяти не приедут, — смеется мужик из толпы, любитель пошутить. В полседьмого приехал фургон, люди из него ушли куда-то гулять, потом стали носить пакеты во внутрь. И снова тишина. Толпа нервничает: — Люди же тоже! Почему медлят?! Начальственный крик: — Пропустите водителей!.. — Им, ясно, первым. — Ну да, а потом нам скажут, а где вы куковали? — Народ возмущен несправедливостью. Все мысли о священной колбасе. Выходящие перещупывают пакеты, проверяют, обсуждают: — Как можно без колбасы? — вопрошает старик. — Конечно. — Вот гречневая крупа — кому нужно? — Я возьму, — говорю. — Возьмешь? Ну, бери... (Инстинкт — хватать все, что дают. Начинаю обрастать правильными реакциями.) Рабочие празднуют в своем помещении до положения риз. Им заказы не давали, вопреки душеспасительной уверенности бригадирши. Но им наплевать.
Фотография 22. ОХОТНИКИ НА СНЕГУ Похолодало: днем под ногами лежат плоские, одинокие, согревшиеся лужицы. Снег, снег... Странно! Что это значит? Уже снег! Красиво, как у Брейгеля. Не печалься. Ведь даже из мертвого дома — записки. На стерне — снег. На стерне. Я узнал это слово из детской книжки, которую читал ее ребенку. Он падает и падает. Забивается во все щели, и забываешь обо всем. Разве я их? Я — тысячелетних этих пространств!.. На моей стене висит картинка. Охотники идут по снегу по деревенской околице, всегда одинаковые: рано утром, когда отправляются в густой заснеженный лес, вечером, когда деревня полна жизни, со льда долетает смех, на огне жарится мясо, и скоро в домах зажгутся огни. Всегда одинокие. Иногда их добыча невелика: два или три зайца или куропатки, иногда им выпадает удача, и они триумфально шествуют с грузно болтающейся тушей кабана или оленя. Вечером они идут усталые и как будто умудренные. И так же послушно и примирено бредут их высокие тощие собаки, будто еще зачарованные лесной тишиной. Они еще не позабыли то, что все чувствуют в детстве: что это их жизнь, что это их мир, что это нормальный мир. Лишь надо догнать оленя. А охотники давно, кажется, позабыли это — то, что любой из них когда-то знал: что они родились здесь для счастья. И теперь каждый их жест, каждое движение направляется остатком того же первоначального плана — когда счастье уже не бывает чем-то реальным, но оно убегает от них кабаном, которого преследуют с неутомимостью судьбы. Но сегодня удачный день, и в их фигурах усталость и какая-то снисходительность... Я хотел бы жить в этой картине, так же просто, как они, не думать, не мучиться, не жалеть! Я ведь уже все это пережил. Ягоды солнцеворота: У человека нет опор в жизни. Все его опоры — иллюзорны. Гражданские установления, выжимки из политических доктрин, религия (если ей не отдан весь разум), художественные герои или живой человек — все это существует отдельно от тебя, вне твоей жизни. Тебе осталось надеяться только на себя, на то непоколебимое, что затерялось где-то в исчисленной сущности. Падает, падает снег. Все скрывает. Как было бы пусто без печали, которую можно скрыть. Да, еще не все потеряно для человека, который чувствует, который может сесть на берег реки. Не боясь промокнуть. Не боясь ничего!
Фотография 23. РЕКА ...Столбы пара плыли над водой, создавая на излучине белую матовую ватность, как изнанку речной материи. Летели с криками вороны: никогда они не хотят молчать, и очень славно. Круша тишину, на высокой насыпи появился паровоз, таща за собой бесконечную череду вагонов. Вдали под мостом возникли два человека, и я испытал необъяснимую тревогу, словно люди нарушали божественное установление о невмешательстве. Вперед убегала белая черта пустой аллеи. Голые тополя стояли рядами, а внизу поросль оделась в муфты снега...
Фотография 24. СВЕЧИ Я часто теперь в своей глухомани глядел на свечи: когда отключали электричество, или когда ходил в сортир. Горящая на фоне необструганных досок свеча — это красиво, если бы не мороз, от которого паром обволакивает глаза, и поджимаешь голый беззащитный хвост, и потребности физиологии удовлетворяются второпях. Свечи напоминали церковь, и было трудно представить, что кто-то летает сейчас в космосе, как было трудно представить, что в какой-нибудь Австралии сейчас тридцать градусов жары. Во всем неуютность, древняя незащищенность. Человек очертил, определил себя жестом, действием, почти что условным рефлексом. Затеял борьбу с релятивизмом воли, бесприютностью, неудобством непривитого бытия. И так обезопасил себя чужим опытом от искривлений. Трюизм. Человек это свеча, свечка: дунешь и нет. Но перед этим прижимается он к восковому столбику другого, чтобы и его заразить кусочком лучезарной своей болезни. Человеку мучительно трудно вырваться за плоскость сиюминутной нужды. Увидеть дальние сосны на холме, бело-черную финифть берез, застывший вздох умерших под покрывалом снега полей. Кричат вороны, бороздя белесое морозное небо, а человек, пряча нос от ветра, неусыпно глядит на загадочно убегающие двери магазина... Разве я поступаю иначе? Я ни чем не лучше их. Иногда я терял веру в себя. Они идут. Они идут — дни за днями, ничего не меняя. Мысль ищет и борется. Но она слишком эфемерна. Никому не нужна мысль, но лишь успехи по службе. Даже ученым: то, что они хотят открыть, не есть эликсир жизни. И мне остается скрываться в лес, в место, которое я не осмеливается назвать ни духовным скитом, ни геликарнасской пещерой, а просто местом прозябания, до которого можно легко не доехать, сев не на ту электричку, которое легко можно больше не найти, потеряв как самообман.
Фотография 25. СОН С улицы послышалась человеческая речь, но никто не вошел в дом. Я в беспокойстве вышел на улицу, в голове промелькнул недавний Лорин бред... Было уже темно. Недалеко от крыльца на снегу лежал человек. Он не был мертв, он был в стельку пьян. Непонятно, как он мог забрести на мой участок с хитроумно закрытой калиткой? Неужели через забор, затратив на эту процедуру, как лосось, последние силы? И теперь беззаботно замерзал на снегу. Пришлось поднять это бесчувственное тело, и дотащить до потерянного жилья. Я оставил дом пустым и незапертым. Но ничего не случилось. Потом мне снился сон: будто я сторож в странном доме. А за домом завелось ненастье, устраивая свои дела. Занимало кусты, бугры и овраги. Стучало в бревенчатые стены, дребезжало окнами, скреблось в дверь. Потолок сыпался, а пол ходил из стороны в сторону под ногами. Я выскочил наружу и задрал голову: множество каких-то тварей нырнуло в утробу дома через трубу. Я бросился обратно. Дом был темен, от двери несло холодом и бедой. Она накренилась и опуталась какой-то волокнистой слизью, будто мхом. Я рванул дверь: она была словно чугунная и отпала вместе с косяком. Там был спертый дух и что-то совершенно чужое. Я бросился назад, сердце пронзила жалость об оставшихся вещах: картинах, тетрадках. Мрачные тени стелились по земле, переползая на стены и кусты. Черное косматое солнце светило белым подземным светом. С местностью и формами вещей происходили странные метаморфозы. Они становились правильными, монохромными и непривычно геометричными, простым и голым куском материи, словно заготовкой вещей, из которой их когда-то освободила иллюзия Художника. Из них сочилась массивность и тяжеловесность, выходил кто-то массивный, тяжеловесный...
Фотография 26. БОЛЕЗНЬ Собрав все силы, я добрел до сельской больницы — чтобы получить справку. А по дороге — позвонить. И совсем расклеился. В первый день как всегда было до смерти плохо. Я боролся с соблазном позвонить матери (бороться было нетрудно, потому что это было невозможно — дойти по морозу до телефона). Впрочем, я ждал ее со дня на день. Да, мама... Слава Богу, что я один. Кажется, это в первый раз в жизни. Вы насторожены и слишком назойливы. Вы думаете — мне весь мир в сермяжку? Нет, я думаю, что я вечен. Все это — только срезало нарост жира. Ну, да, я ничто. Вы — всё, да, а я — ничто. И все-таки я умру на этой утренней стерне, и я стану несравненно больше вас, потому что я узнаю то, что вам неведомо. Я обгоню вас в этом познании. Я стану тем, в чем вы — лишь отдельность. Я стану больше вас хотя бы потому, что совсем недоступен вашему страху. Натянул одеяло на голову. Будто в омут. Они все кружатся, кружатся вокруг комнаты. Как листья. Облетает, облетает жизнь. Последняя осень. — Господи, дай мне радоваться моему тупику, в который я попал к тому же в такой хорошей компании. Дай мне силы не приходить в отчаяние от своей посредственности, из-за которой я завидую другим людям, пытаясь учиться у них, и не пенять на время, которое у меня отнимают эти другие люди. Потому что люди забирая — улыбаются, и только так способен осуществиться Твой закон! На следующий день стало легче. Я вернулся, но все еще не хожу на работу, лежу, читаю. Уютно журчит теплая вода в батареях. Надо лишь иногда проверять АГВ. Из огромных щелей в полу дует, но я положил толстый палас, и теперь ничего. Теперь можно думать. Тридцать раз повторю,
Фотография 27. В ПОСЕЛКОВОЙ ПОЛИКЛИНИКЕ Двое у окна выдачи больничных листов беседуют о своих делах. Один, который больше слушает, высокий с красной рубашкой под расстегнутым ватником в армейской шапке с ушами, с полным курносым лицом, коротко остриженными висками. Другой — невысокого роста, в заграничной, но неброской куртке, джинсах и сапожках на меху. Лицо с тонкими, красивыми, но суровыми чертами. Он куда-то уезжал и привлек — не знаю уж чем: доходной ли стороной или романтической — высокого, который заискивающе попросился в спутники. — Хорошо жить — надо деньги иметь, — равнодушно и веско сказал невысокий, и я поразился несоответствию презренной философии и красивой выразительной внешности, благородной прямизне носа. Потом он стал рассказывать об основательности своих планов: два года в Сибири в армии, потом приехал сюда, но не понравилось и снова уехал туда же. Потом на север. Итак получается четыре года в тех краях. А люди там великолепные, особые люди, не то что здесь, не чета. Гостеприимные, дружелюбные. Просто интересно: нанайцы разные, рыбная ловля, охота. Ах, какая охота! По всему выходило: человек, умудренный жизнью...
Фотография 28. КОРАБЛЬ Ели зеленые, почти черные. Валит снег. Я пытаюсь писать (из-под рам дует). Это все загадка для меня. Мне мой деревенский дом напоминает корабль, вытащенный в незапамятные времена на сушу, словно ладья Ясона. И это хорошее определение для него при всей его примечательной неказистости. Но он заслуживает и теплоты. Утро: березы — затаившиеся водопады, тополя — зимние цветы на стекле. Вселенная подо льдом, и ты в котловине меж волшебных китайских букетов. На станции все гораздо ничтожнее и раздавленней. В Москве — как всегда. Только пронзительное солнце.
Фотография 29. ПОЕЗД Нерешительные шаги хорошего человека на снегу у дверей моего дома. Хорошего именно потому, что не настырные, не самоуверенные. Хорошего, потому что зимой. Как хорошие люди переживают зиму? (Он меня не застал: как обидно! Ведь специально приехал из Москвы. Кто бы это мог быть?) Ночь закутана туманом, который создает необычную ясность, голубым безлунным светом наполняя снега, лучась стороною от подернутых мглой фонарей. Я еду в поезде, и грандиозный хор архангельского возраста поет какую-то гигантскую песнь о тысячелетнем движении человека среди бескрайних полей. Потом я причесался, используя ночь и оконное стекло. Я включил свет на работе и пошел в гости, для чая и — для ничего.
|