Александр Вяльцев
Новая исповедь опиофага
Страницы 1-13
Не гневите Господа Бога своего, потому что вам это все равно не удастся.
С утра перед моим окном снуют люди (7-ой этаж!). Чем-то скребут и стучат. Проснувшись, увидел перед собой их ухмыляющиеся лица, мужские и женские. Подошел и невозмутимо задернул их шторой. Кино окончено! (Обиделись, покрасили мимо рамы.)
За утро, начавшееся для меня ближе к полудню, они дотянули леса до моего окна с видом на завод и разгуливают там, словно по бульвару. Чувствую себя как рыбка в аквариуме. Их арматура снаружи бросает в мою темную комнату тень решетки.
В какой-то миг мне удалось вспомнить о культурной миссии интеллигента — и я глубже заполз под одеяло. А страдания всего человечества заставили меня отвернуться к стене.
До вечера дел не было. То есть ничего такого, чего нельзя было бы отложить на неделю. Обдумывал картину. Картина — это нечеловеческое усилие со стороны моей лени. Открываю книгу и пытаюсь найти там свое безо всяких хлопот. Такая практика приводит к затмению своей творческой задачи во Вселенной.
За день — ни одного звонка. Будто выключили телефон. Словно умер и лежу в могиле. Пару раз начинал: мазки не туда легли.
Вечером у меня есть работа.
Миную детсад, на вытоптанном участке которого неприлично выгуливать даже кошек, не то, что детей. Между прутьев решетки измученные лица маленьких узников.
Преодолеваю траншею, оставленную канализационной войной, прохожу по пустырю вдоль ж/д, где вековой дуб — и какой-то сумасшедший высаживает картошку. Оставил за собой рынок, пышный и удушливый как похороны (цветы и овощи). Попадаю в сквер. Темно как на дне окопа. Вся перспектива сведена к нулю усилиями архитекторов недавнего прошлого, шедших на поводу любителей данного места, в чьем географическом расположении нет никаких выгод, а климат несносен. Можно вообразить такое исследование: “Магазин как градостроительный стимул”.
Не испытывая дерзновенных желаний захватить небеса, они понатыкали башен до нижнего слоя облачности, загородив единственный предзакатный луч со стороны горизонта.
Фонари не справляются со сгущением этого тактического мрака ранним вечером этого весеннего месяца, самого трудного, бедного витаминами.
Замечаю между деревьев деревянную стойку, напоминающую укрупненную модель тетраэдра. Когда-то на его гранях висели ни с чем не сообразные, ужасно забавные мультипликационные химеры, которые, по мнению художника, должны были веселить детские души. Но провисев месяц, невероятные животные однажды бесследно исчезли, и предназначенный для них тетраэдр с тех пор стоит голый. Меня почему-то занимает история этих бедных зверей, ставших, без сомнения, жертвой чьей-нибудь пуританской воли, которая тут всем заправляет.
Не знаю, может быть, я фантазирую, но в стране, где раз установленное изображение стоит годами и десятилетиями, превращаясь в конце концов в часть пейзажа, отставка через месяц выглядит революционно, если не контрреволюционно.
До работы добрался уже ночью. Я рад, что день прошел. День не мое время. Он вызывает у меня тоску человека, видевшего иные дни.
Я люблю ночь. Ночью я с чистой совестью могу не видеть того, чего не хочу видеть. Ночью я охраняю снег, потому что больше здесь охранять нечего.
На работе я включаю свет и иду к приятелю. У него две незнакомые девушки. Заспорили о Будде, Христе, пользе или бесполезности всякой религии. Много выпили.
— Это все равно, что красить белую лошадь в красный цвет, как додумался этот кретин Петров-Водкин, воображая, что от этого она лучше повезет. Религия — внешний начальный коррелят. Подготовительный этап к зрелым мыслям. Человеческий опыт гораздо шире любой религии, и когда человек хочет свести мир к религиозным представлениям — он обедняет его. (Увы, так я тогда думал.)
Ирен говорила о пользе, которую принес ей буддизм. Воздержание в спиртном в сей список польз, вероятно, не входило. Надеюсь, что остальная польза была более убедительной.
Но такое стремление к святости при сохранении некоторой непоследовательности про запас — очень мне импонирует. Идеалистические устремления в юности — это второе благородство, компенсирующее утраченное первое. Это вкусно как ягода.
У нее были хорошие волосы, от нее веяло правильным молодым энтузиазмом, когда даже давно не менявшееся белье не вредит мироощущению.
Я уже долгое время пребывал в целибате, с тех пор, как ушла жена, и поэтому всякая встреча с молодой красивой особой пробуждала во мне воодушевление. Я стал цитировать Пелагина, Алмазную Сутру, Чжуан-Цзы и черт знает что еще, памятуя, что на молодых слова оказывают более серьезное действие, чем дела.
Моей погрязшей в вероучениях собеседнице весь мой научный бред за бутылкой Алиготе был как манна небесная. Ее глазки светились как индикаторы, по которым я проверял силу своего пороха. Я был так спокоен и добр, что не мог всерьез с нею спорить, и на все ее совершенно нешуточные планы соглашался с терпением Гейне или Вивекананды, поклонника всех мудростей и всяких церквей, признающего достоинства любого эксперимента.
Потом утро начало травить своих клопов, и они ползут из всех щелей, дышат моим воздухом и едят мой хлеб. В транспорте, где не протолкнуться, я еду как сомнамбула. На дверях гостиницы “Юность” значилось: вход только по визитным карточкам. Это меня не удивило.
При свете дня я чувствую на себе пристальное внимание толпы. Что-то заставляет их смотреть, разглядывать и формировать мнение — нередко далеко заходящее. Чаще всего это мнение располагается в двух противоположных плоскостях: “Чудовище” — “Иисус Христос”. Второе далеко не всегда должно вдохновлять меня, так как обозначает примерно то же, что и первое. Так изображают дело те, кто считает, что походить на Иисуса Христа (хотя бы внешне, а не так, как у Фомы Кемпийского) — хуже, нежели сообщать свое мнение, когда не просят.
Похожу ли я действительно на И.Х.? Это меня мало заботит. По собственной воле я бы не хотел походить ни на кого в этом мире. К тому же, полагаю, мои представления о И.Х. расходятся с представлениями большинства. Однако, допускаю, что, по-видимому, не обладаю этой столь почитаемой Хаксли способностью видеть себя так, как нас видят другие.
Меня не может устроить, что другие видят меня именно так. Для этого не многое нужно: не наглый взгляд, бледное несытое лицо и волосы до плеч.
Когда я говорю другим, как легко они поддаются гипнозу стереотипов, они не соглашаются. Они исподволь внушают мне, что я не такой, как все. Ну, это, положим, я и так знаю, ибо они даже не понимают, как кощунственно человеку верующему, каковым они меня считают, получать подобную характеристику. И как невозможно растолковать им те нюансы, которые делают меня вовсе не ортодоксом для меня самого, и в лучшем случае ужасным еретиком для настоящих христиан. В области духовного существует множество важных градаций, безразличных только для невежд и истинных мастеров.
И все-таки я верю, что все мы можем быть христианами — именно когда меньше всего об этом думаем.
Вечером у меня в гостях Чичероне втолковывал мне, как серьезна столь любезная ему политическая деятельность. Я ничуть в этом не сомневаюсь и всячески его за эти вещи уважаю. Но не желаю сниматься в “его кино”.
Он рассказал, как узнал, что один наш общий знакомый, оказывается, состоит в некоей небезызвестной организации любимого Чичероне типа. Я воспринял это без удивления. Не потому, что о том догадывался — наоборот, потому, что мне не было до этого дела. Меня давно перестало интересовать всякое массовое, многочисленное и совместное. Я более не связываю себя ни с каким контр-потоком или популяцией “истинной жизни”. Я люблю одну камерность, задушевность, непонятные иероглифы на краю человеческого сознания, из которых я создаю гербовую книгу многозначных образов и смыслов. Может быть, она будет называться “The Highway to the End of the Night”.
Это не дорога к пониманию. Это гораздо серьезнее. В каком-то смысле то же самое, что Паломничество в Страну Востока. Это не познание, это не истина, хотя это и не более мнимая величина, чем они оба. Это существование, исходящее из представлений о познании и истине, как о величинах, равных нулю. It's the begining of the road to the End.
* * *
Вот мое наследство, полученное из ментального сверхзаглубления: трип (путешествие) — прохождение по кругам эволюции от эмбриона до смерти, по бессознательным областям твоего мышления, “странствие по звездам”, словно из малоизвестного романа Джека Лондона. Восприятие расстается с субъектом восприятия и превращается в единственный сверхличный феномен, который живет исключительно внешним (ибо — где оно, внутреннее?), постигая всю его нетрехмерную глубину.
Трип — не оптимистичен. Попадаешь так далеко, где нет уже и Бога, где не на чем стоять даже уцелевшим краешком твоего сознания. И ты понимаешь, что не можешь не проиграть этому напору Хаоса — и не можешь отдать ему весь мир, который ты в этот момент воплощаешь. В этом — драма. Борьба ограниченного сознательного с безграничным бессознательным.
Вспоминается Розанов: есть что-то темное, что одолевает и Бога. Трип — возвращение в ту вселенную, которой не касалась рука Творца. Ибо сам Бог вторичен относительно нее. Он есть форма, замысел, то есть как раз то, что, как убедительно доказывает Хаос (и Цицерон) — и не может существовать! Форма выдумана, и подлинным оказывается только ничто. Личины снимаются — ты оказываешься перед пустотой своей сути. Ты весь — это наслоение воображения и игры. Золотой Трип Смерти отшелушивает одну за другой скорлупки бывшей сути вещей, и ты, может быть, и видишь весь мир и себя самого такими, какими вы являетесь — бесконечными, но это не приносит облегчения. Бесконечное, лишенное формы и сути, оказывается кошмаром твоего сознания. Это ни при каких обстоятельствах не может стать твоим. Ты стонешь, корчишься, и выходишь из трипа, словно Плотин, больным и опустошенным.
В первом акте происхождения мира на вопрос: “Где Бог?” — наверное, легко было ответить: “Да тут вот, за выступом скалы, в двух метрах над землей”. И это воспринималось с доверием и обнадеживало. Когда же через многие века вопрос повторился, Бог оказался где-то в утке, а утка в щуке, щука же в море, на недосягаемой глубине. Еще позже Он стал вовсе астрономически далек. И чем Он был дальше, тем становился больше, неохватнее, неописуемее.
Существует непреложный закон, что все, что относится к сотворению мира, может происходить только в неведомых, эпических временах. И совершенно невозможно явление Бога в историческое время. Бог может остаться только с той стороны существования, потому что любое вторжение Бога в мир грозит миру необратимой катастрофой, равной по масштабу акту мироздания. Бог и Мир — это две доминанты или две чаши весов. Столкновение одного с другим — нарушит гармонию вселенной. Это покушение на неприкосновенные права, грозящее каждому гибелью (во всяком случае, это касается неустойчивого и ранимого Мира). При нарушении этого эпического закона происходит искажение масштаба, и достоинству Бога грозит та же опасность, что грозила людоеду в сказке Перро “Кот в сапогах”.
Наши прародители, как повествует легенда, гуляли с Ним под ручку. Их потомки еще видели стены Рая, хотя личного общения уже не знали. Становится ясно, что генезис Бога протекал неправильно. Изначально и глубоко психологически (подсознательно?!) — Бог — не Творец мира, не Вседержитель его, не Сверхсознание, не Одно, не Все, не Окружность, центр которой везде, а радиус нигде — но его загадочное дополнение, помеха, отклонение в движении Земли от прямого центробежного пути, некий амулет, зарытый в фундаменте мироздания на счастье, заир Борхеса.
Бог — это заир.
Не могу поверить, что амулет, зарытый на счастье, Бог, — это труп отца, как то следует из тотемической теории, результат первого и единственного по своим последствиям преступления сыновей, внесшего в мир вину.
Но возвращаясь вновь к Библии, как к источнику, не найдем ли мы и там следов подобного события? Что означает этот загадочный ночной поединок Иакова-Израиля, в котором уже совершенно непостижимым образом победа была не на стороне Бога! Бог был милостив к Иакову — Иаков не знал сожалений...
До знакомства с хаомой (так эту штуку, давно известную медицине, называет Эзотерик) я не доверял известным байкам о молитвенном сосредоточении на каком-нибудь достаточно обычном предмете, будь то художественное изображение или закат солнца. Многие люди склонны к избыточным эмоциям в силу плохо организованного ума.
Изменения начались с музыки. Слух стал воспринимать ранее не знакомые мне по высоте звуки и акустические оттенки. Слушание музыки в недостаточно хороших записях стало неприятно. Процесс слушания превратился в интереснейшее занятие — чтение драматической истории, рассказанной музыкой о самой себе.
Музыка — жизнь тел, изменение места и состояния которых производит в другом месте мистический феномен музыки, связанный уже не с телами, а с тайной наукой творить поверхности и рельефы не прибегая к телам — в магическом мире снов, что и есть музыка. Это очищенный запах мира, аромат сопрягающихся предметов, работающих не в осязаемой области, а в области мысли. Это новый, нематериальный уровень работы.
Занимаясь музыкой, я понял приманчивость сирены: в ее голосе ярко выраженный диссонанс, какое-то неустойчивое, неестественное звукосочетание.
Я мог теперь часами углубляться в цвет какого-нибудь предмета, находя это занятие серьезным и необычайно духовным. Ассоциативные способности мозга расширились до пугающих меня иногда размеров. Тогда-то я понял, почему мне пришло в голову, что Бог — это заир. Такие “открытия” рационально объяснить нельзя. Это как будто приснилось психике, когда она вдруг стала открывать неведомые стороны досконально изученных понятий.
* * *
Мы ехали с Эзотериком в автобусе. Был поздний вечер. Я раздраженно глядел в окно,(залепленное грязью. Он объяснял мне, что для него хаома — не наркотик. Она оказывает на его психику действие, сходное с LSD, но усиленное во много раз. Эзотерик знает, о чем говорит. Он переводчик и долгое время интересовался индейскими культовыми наркотиками. Эзотерик человек замечательный. Трезвость и глубина его мысли — ужасающа. У него роскошная библиотека, и у него весьма обширные познания во многих областях — еще с того времени, когда он интересовался книгами. Ныне он считает, что в стакане воды видит больше, чем другой увидит во всех музеях мира. Основы эстетических и философских теорий нельзя отыскать ни в каких книгах. И так далее.
По поводу каждого его утверждения хочется спорить, но по сути, когда он начинает добросовестно объяснять, что он хочет сказать, любая его декларация внутри себя оказывается удивительно правдоподобной и свежей. От некоторых его фраз веет грозной силой истины. Он производит впечатление человека, который ни в чем ни в малейшей степени больше не сомневается. Спорить с ним очень нелегко, потому что от всех его слов исходит мощь очевидца Божьих дел, а от твоих — только тухлая книжная премудрость, рассчитанная на студентов.
Эзотерик представляет собой достойное звено среди странных моих знакомых. Как и все, он пытался произвести свою бытовую революцию. В его доме нет иной мебели, кроме книг. Книги и составляют суррогат всей мебели: на книгах едят, на книгах сидят, на книгах спят, на книгах стоит большой разномастный иконостас.
Эзотерику около сорока. Черные глаза и волосы. Что-то сразу выдает в нем нерусскую кровь. Говорит всегда в наиспокойнейшей манере. Он редко говорит о тех вещах, которые знает. Сам он считает, что не знает ничего, но знает метод. Даосские книги — его любимая литература. Он безмерно уважает дзен, но его раздражает дзеновская многоречивость, пущенная в моду Судзуки.
Истина действительно проста, говорит он, но ее нельзя так же просто выразить. Не потому, что не хватает слов (каждое слово — законченное сообщение о всей истине), но потому, что она не нужна здесь, враждебна нашей инстинктивной тяге к жизни. Мы и истина не совместимы. Истина не нужна тем, кто хочет счастья. Жизнь ведь в каком-то смысле тоже истина, но ей не хватает самодостаточности. Самодостаточность же обретается в иных системах координат. Стоит ли расставаться с жизнью только ради этого, смется он.
Эзотерик ничего не скрывает, но не то что бы и афиширует. На счет своих занятий он совершенно спокоен, но не очень доверяет способности окружающих быть столь же спокойными.
Эзотерик достаточно богат. У Л. же — одна пара обуви на все сезоны, и та подарена мной. По талым мартовским водам он идет в дырявых ботинках летнего фасона. Он донашивает обувь до такой степени, что в Пицунде его старые ботинки развалились прямо на нем. В Москву он возвращался в моих самодельных сандалиях.
О. проходил всю зиму в кроссовках и в осенней куртке на синтепоне модного той осенью образца, которую сам пошил. По мере гибели кроссовок, он лепил или пришивал на них заплату за заплатой, удивительно добротно и прочно, так что отходил зиму, хоть и имел на ногах что-то вроде лоскутного одеяла.
Мы живем в коммуналках, домах на снос и в собственных квартирах, доставшихся нам от умерших родственников. Мы живем гораздо лучше того, чем заслуживаем. Пользы от нас никакой, зато убыток, хоть и незначительный, всегда имеется.
Мы обретали себя как положительную силу только от сопротивления нашим полудиким обстоятельствам, мы обретали форму от трения и шлифовки о мертвые фасады казенных зданий, о пиджаки неравнодушных к нам государственных чиновников. Мы были своеобразным моментом местной жизни, когда вокруг была самая чудовищная гнусность и вывернутость умов. Что большинство из нас может сказать об Истине? Мы ничему не учились, мы умеем только благородно умирать, укрепляя характер. Мы тоже разъедаем монолит зла, на наших кухнях горят огни, но мы слишком юны, слишком нежны, — мы словно Крестовый Поход Детей к Иерусалиму — через земли арабов, наводящих ужас даже на взрослых.
Мы такие, потому что кончились времена Прогресса и наступает эпоха Умиротворения, когда к одинокой выстоявшей личности будут подходить и пожимать руку.