ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Игорь Меламед

НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ

В БОЛЬНИЦЕ

Если б разбился этот сосуд скудельный,
трещину давший, – где бы, душа, была ты?
Как в скорлупе, здесь каждый живет отдельной
болью своею в белом аду палаты.

Нет ничего на свете печальней тела.
Нет ничего божественней и блаженней
боли, дошедшей до своего предела,
этих ее снотворных изнеможений.

Черным деревьям в окнах тебя не жалко,
где отчужденно, точно в иной отчизне,
падает снег. И глухо гремит каталка.
И коридор больничный длиннее жизни.

 

ПАМЯТИ МАМЫ
Два стихотворения

1

Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться...

В детство мое, покинув сырую яму,
в снежной ночи ко мне ты придешь обратно.
Я по слогам прочту, как ты мыла раму –
в прописях тех чернил не просохли пятна.

В темном проеме так силуэт твой светел,
что и не надо мне никакого утра.
Раму из рук твоих вырывает ветер,
на подоконник мерзлая сыплет пудра.

Вот за оледенелою крестовиной
ты по пустому воздуху водишь тряпкой...
– Игорчик, ты недавно болел ангиной,
в шарф запахнись и уши укрой под шапкой.

Голос твой тонет в мутной метельной каше
и остается в той недоступной жизни.
Только и слышу я твой предсмертный кашель
в обетованной, чуждой тебе отчизне,

да на далекой свежей твоей могиле
жаркого ветра тяжкое дуновенье,
да заунывный, горестный вой Рахили,
плачущей, не желающей утешенья.

2

Еще никто не должен умирать.
И бабочка, вплывая в палисадник,
на темную твою садится прядь –
божественный и мимолетный всадник.

И пахнет мятой мокрая скамья.
И снег летит над Средиземным морем.
И проступает из небытия
ее пыльца, захватанная горем.

И жизнь твоя стремится напролом
вот в эту ночь с бездонною зимою,
шуршащая папирусным крылом,
оранжевая, с траурной каймою.

 

* * *

Ласточки твои пропали,
Афанасий Фет.
Бабочек, что здесь летали,
и в помине нет.

Похоронена в сугробе
песня ямщика.
И истлела в темном гробе
нежная щека.

С корнем выдернуты розы,
вытоптан лужок.
Остаются лишь морозы.
Холодно, дружок.

 

* * *

И лед на полыхающем виске,
и пламень за картонною стеною...
И если все висит на волоске –
не мучь меня, но сжалься надо мною.

И камень, что летит наискосок,
и пламень, обрывающий молитву...
И Тот, Кто держит тонкий волосок,
другой рукой уже заносит бритву.

 

ПАМЯТИ ЕВГЕНИЯ БЛАЖЕЕВСКОГО

Коли водка сладка, коли сделалось горьким варенье...
                                         
                   Е.Блажеевский

Коль водка сладка, как писал ты, родной,
с тобой бы я выпил еще по одной.
Зачем же меня ты покинул?
Как будто в промозглый колодец без дна,
откуда звезда ни одна не видна,
ты черный стакан опрокинул.

Тебе бы к лицу был античный фиал.
Влюбленный в земное, ты не представлял
посмертного существованья.
Но если, родной мой, все это не ложь,
дай знать мне, какую там чашу ты пьешь,
сладка ль тебе гроздь воздаянья?

И если все это неправда – в ночи
явившись ко мне, улыбнись и молчи,
надежде моей не переча.
Позволь мне молиться, чтоб вихорь и град
не выбили маленький твой вертоград,
где ждет нас блаженная встреча.

 


* * *

                        А. Р.

Храни, моя радость, до худших времен
ноябрьских рассветов свинцовую стынь,
сырые шелка побежденных знамен,
шершавую стужу больничных простынь,

прощальных объятий невольный озноб
и дрожь поездов, уходящих навек...
Возьми же, покуда не хлынул потоп,
и эту мольбу мою в черный ковчег –

сигнал к отправленью, отплытия знак,
глухую прелюдию небытия,
легчайший, едва ощутимый сквозняк
последнего холода, радость моя.

 

 

* * *

Всё то же безумье в больничной палате,
все та же кошмарная ночь.
Распятый за нас при Понтийском Пилате
мне только и может помочь.

Душа моя смертною скорбью объята
и пламенем Судного дня.
Но сладко мне знать, что во время Пилата
Ты также распят за меня.

И сладко мне плакать в ночи покаянной
о том, что Ты все искупил
и уксус из чаши моей окаянной
устами пречистыми пил.

 

 

* * *

И печка железная в классе продленного дня.
И пчелка на клумбе мне в палец впивается, жаля.
И, кажется, нет человека несчастней меня –
за парту к другому отсажена девочка Валя.
Но все еще живы. И шумная наша родня
еще не прощается с нами на черном вокзале.

Кто в землю уедет чужую, кого-то родной
засыплют, сверкая на солнце проворной лопатой.
Пока же соседи справляют в саду выходной,
и пробует водку веселый Валера горбатый.
Чрез четверть столетья он выпьет еще по одной
с дружками в беседке и свежею станет утратой.

Бессмысленно все. И ничто не вернется назад –
ни старый еврей, ни соседские пьяные песни.
И новым хозяином вырублен маленький сад.
Зачем же душа моя плачет и молит: воскресни?
Что делать мне с жизнью моей, превращенною в ад?
Покончить с собою? Ложиться в больницу на Пресне?

О, Господи Боже, зачем эта гибель и мрак?
И горькая водка, и сладкая музыка эта?
Рукою ужаленной шарит несчастный дурак,
меся пустоту в беспорядочных поисках света.
Зачем он родился? Что в жизни он сделал не так?
Кто даст мне ответ? И к чему домогаться ответа?

 

 

* * *

Над увядшим вертоградом
веет холодом, распадом,
яростною тьмой.
Отчего ж, не тронут адом,
чей-то слабый голос рядом
шепчет: «Боже мой!»?

Бесы кружат с новой силой,
дразнят черною могилой.
Как тебя спасти?
Отчего же голос милый
шепчет: «Господи, помилуй!
Господи, прости!»?

 

 

* * *

В ненадежных и временных гнездах
и тела обитают, и души.
Но Спаситель приходит, как воздух,
посреди мирового удушья.

Посреди мирового мороза,
в безысходных глубинах страданья,
раскрывается сердце, как роза,
от Его дорогого дыханья.

Все оплачено было сторицей
и искуплено страшною кровью,
чтобы ты бесприютною птицей
возвратился под вечную кровлю.

 

 

* * *

Полутемная больница.
Медсестер пустые лица.
Санитаров пьяный бред.
Инвалидам сладко спится:
никому из них не снится
переломанный хребет.

Кружит девушка в коляске.
Ей, мужской не знавшей ласки,
хоть собой и хороша,
все бы, глупой, строить глазки,
выпавшей, как в страшной сказке,
со второго этажа.

Слёз непролитые реки
здесь взорвать должны бы веки
бедных юношей. Но вот
странный, жуткий смех калеки,
затвердившего навеки
непристойный анекдот.

Нет надежды ниоткуда.
Тем в колясках и не худо,
этот сдался без борьбы,
этот верует покуда,
что его поднимет чудо
прежде ангельской трубы.

Боже праведный и славный,
если только разум здрав мой,
просьбу выполни мою:
всем, разбитым смертной травмой,
дай удел посмертный равный –
посели в Своем раю.

Исцеляющим составом
проведи по их суставам.
Не подвергни их суду.
Всем им, правым и неправым,
босиком по вечным травам
дай гулять в Твоем саду.

 

 

* * *

В больничной ночи вспоминай свое детство и плачь:
и жар, и ангину, и окна с заснеженной далью.
Придет Евароновна к нам, участковый мой врач,
и папа ей двери откроет с бессонной печалью.

И мама грустна. И в глазах ее мокрая муть.
Одна Евароновна с радостью необычайной
то трубкой холодной вопьется мне в жаркую грудь,
то в горло залезет противною ложкою чайной.

Я с ложкою этой борюсь, как с ужасным врагом.
– Ты скоро поправишься, – мне говорят, – вот увидишь...
Потом Евароновне чаю дают с пирогом,
и с мамой веселой они переходят на идиш.

Ах, Ева Ароновна, если ты только жива,
склонись надо мной, сиротою, во тьме полуночной.
В больничном аду повтори дорогие слова:
– Ты скоро поправишься с травмой своей позвоночной.

Попей со мной чаю, а если ты тоже в раю,
явись мне, как в детстве, во сне посети меня, словно
ликующий ангел, – где чайную ложку твою
приму, как причастье, восторженно, беспрекословно.

 

 

* * *

Светает. Сна не в силах досмотреть,
на простыне больничной холодея,
Тебя невольно спрашиваю: где я
и я ли это, Господи?.. Ответь,

зачем так жалок пасмурный рассвет,
зачем Твой свет так страшен? Для того ли,
чтоб я вернулся, плачущий от боли,
в рыбачьей лодке на Геннисарет?

Зачем Тебе улов ничтожный мой?
Не мучь меня, но вызволи из ада.
Мне больше ничего уже не надо –
я так устал бороться с этой тьмой.

Но все ж светает, смерти вопреки.
На том рассвете, на Геннисарете,
забрасывать заштопанные сети
меня Твои научат рыбаки.

Я нищ и наг. Ни мудрствовать, ни петь,
ни царствовать я больше не умею.
Но если я увижу Галилею, –
спасибо, что не дал мне умереть.

 

* * *

Так холодно, так ветер стонет,
как будто бы кого хоронят,
родной оплакивая прах.
И будет так со всеми нами:
мы в землю ляжем семенами
и прорастем в иных мирах.

О, как все здешнее нелепо:
изнеможенье ради хлеба,
разврат, похмелье и недуг.
Ты пригвожден к трактирной стойке,
я пригвожден к больничной койке –
какая разница, мой друг?

Вот нам любовь казалась раем,
но мы друг друга покидаем,
как дым уходит от огня.
И лишь в объятьях скорби смертной
мы молим: «Боже милосердный,
прости меня, спаси меня!»

И в час лишенья, в час крушенья
слетает ангел утешенья
и шепчет, отгоняя страх:
всё, что не стоит разрушенья,
познает счастье воскрешенья
и прорастет в иных мирах.

 

 

* * *

Иоанн отвечает: мы ждем, –
но глаза его сонной тоскою
наливаются. А под Москвою
снег течет вперемежку с дождем.

И нельзя добудиться Петра –
словно камнем прижаты ресницы.
А во тьме подмосковной больницы
я и сам в забытьи до утра.

И в краю кривоногих олив
Ты стоишь у меня в изголовье,
смертный пот, перемешанный с кровью,
на иссохшую землю пролив.

Петр уснул, и уснул Иоанн.
Дождь течет вперемежку со снегом.
За Тобой не пойдут они следом –
застилает глаза им дурман.

И течет гефсиманская ночь.
Ты один. И не в силах я тоже
ни спасти Тебя, Господи Боже,
ни бессонной любовью помочь.

 

 

* * *

Я хотел бы прижаться к маме
и сказать: помоги, родная!
Но ко мне с пустыми руками
почтальон вернулся из рая.

Отрешенная от земного,
ты мне больше не пишешь писем.
Я хочу в мое детство снова,
где я был от тебя зависим.

Ты бы мне наливала грелку...
Ах, когда бы не умерла ты –
унесла бы мою тарелку,
убрала бы мою палату.

А теперь лишь глубокой ночью,
да и то лишь по Божьей воле,
я увижу тебя воочью,
забываясь от тяжкой боли.

 

 

* * *

Веет холодом, как из могилы.
До рассвета четыре часа.
Даже близкие люди немилы –
отнимают последние силы
телефонные их голоса.

Днем и ночью о помощи молишь,
заклиная жестокую боль.
Милосердный мой, выжить всего лишь
мне хотелось бы, если позволишь,
но хотя бы забыться позволь.

Неужели такие мытарства,
отвращение, ужас и бред
исцеляют вернее лекарства,
открывают небесное царство,
зажигают божественный свет?..

 

 

* * *

Беспечный мальчик, жизнь одна лишь, –
да и ее прожить невмочь.
Читаешь, пишешь, а не знаешь,
какая наступает ночь,

какая тьма уже струится
в окно сквозь тусклое стекло...
Перелистни ж еще страницу,
пока глазам твоим светло.

 

 

* * *

Телефон звонит в пустой квартире.
Я уже к нему не подойду.
Я уже в потустороннем мире.
Я уже, наверное, в аду.

Над моей больничною кроватью,
как свидетель смертного конца,
кто-то, наделенный благодатью,
но от горя нет на нем лица.

Или это лишь анестезия,
сон и ледяная простыня?
Надо мной склонясь, Анастасия
отрешенно смотрит на меня.

Неужели я не умираю
и в ночи февральской наяву
к светлому и радостному раю
на больничной койке не плыву?

Боже мой, Ты дал взглянуть мне в бездну,
я стоял у смерти на краю.
Неужели я еще воскресну
в этом мире, прежде чем в раю?..

 

 

* * *

Квартира гостями полна.
На матери платье в горошек.
И взрослые делятся на
хороших и очень хороших.

Звон рюмок, всеобщий восторг.
У папы дымит папироса.
Вот этот уедет в Нью-Йорк,
а тот попадет под колеса.

Осенний сгущается мрак,
кончаются тосты и шутки.
И будет у этого рак,
а та повредится в рассудке.

И в комнате гасится свет.
И тьмой покрываются лица.
И тридцать немыслимых лет
в прихожей прощание длится.

Как длится оно и теперь,
покуда сутулы, плешивы,
вы в нашу выходите дверь,
и счастливы все вы, и живы.

 

 

* * *

  Памяти Н. И. Б.

В своем углу ты всем бывала рада,
во всех мужчин была ты влюблена.
Тебе таскал я плитки шоколада
и наливал дешевого вина.

Ты лучшие куски недоедала,
настырного закармливая пса,
капризничала, ныла и рыдала,
ложилась в три, вставала в два часа,

придумывала разные предлоги,
чтобы гостей привлечь вернее в дом,
полупарализованные ноги
передвигала с болью и трудом.

Прости меня за то, что обещанья
не смог исполнить, и в холодный лоб
не целовал тебя я на прощанье,
и горсть земли на твой не бросил гроб.

Быть может, там и вправду жизнь вторая,
и брызжет свет из-под могильных роз,
и для тебя раскрыты двери рая, –
я ничего не вижу из-за слез.

 

 

* * *

Мне сладко ощутить тех дней очарованье:
там каждый выходной который год подряд
они к своим родным приходят мыться в ванне –
отец мой, мать моя и маленький мой брат.

И ясно вижу я, как ждут они трамвая,
собрав свое белье и в сетку положив.
И дядя Федя рад, им двери открывая –
семнадцать долгих лет еще он будет жив.

И Софа к ним спешит походкой косолапой,
и тетя Муся им пижамы раздает.
Там жарко, и отец, обмахиваясь шляпой,
рассказывает свой еврейский анекдот.

И вот они чисты, как и нельзя быть чище,
как после многих вод, как после долгих бед.
И омывает свет еврейское кладбище,
где только Софы нет, и брата Толи нет.

И вновь они идут к вечернему трамваю,
торопятся домой, белье свое неся.
А я смотрю им вслед и глаз не отрываю,
хотя на этот свет еще не родился.

Отзыв...

Aport Ranker