|
|
Моей маме, Минкиной
Сарре Соломоновне, урожденной
Раппопорт-Зак, в некотором роде
соавтору этой повести
I … “Ломер але инейнем, инейнем…” Ах, как поет и плачет скрипка! Как она рыдает, эта скрипка. Ну, право, стоит ли так? Ведь это же только свадьба. Торжественная и смешная, обязательная и немножко лишняя израильская свадьба. Ой-мама-мамеле! Бедный мой, нелепый и великий народ. Все-то ты поешь, как плачешь, и плачешь, как поешь. “Ломер але инейнем, инейнем Нейнем аби-и-селе вайн!..” Давайте мы все вместе, все вместе Выпьем немножко вина… Да, это мы. Это мы поем свадебную заздравную песню. И неважно, что почти никто из гостей не знает слов. Разве непонятно без слов? “ломер але инейнем, инейнем де кале мекабл понем зайн!” Ах, что за невеста! И повезет же увидеть такую невесту! “О ты прекрасна, возлюбленная моя! … Губы твои алы — нега смотреть на них … глаза твои глубоки, как два озера Есевонских … шея твоя пряма и стройна, как башня Давида…” Вот она поднимает тонкую руку и кладет на плечо жениха… “…дер хосн мекабл понем зайн!” Посмотрите, что за жених! “О, ты прекрасен, возлюбленный мой!” Именно таким должен быть жених на свадьбе! Он высок, и статен, молод и надежен. Вот он откидывает кудрявую голову, любуясь на свою несравненную жену… Неужели они когда-нибудь состарятся? “…. дер зейде…” И стройный красивый старик (да, увы, старик!) встает и кланяется, улыбаясь и скрывая слезы. Ну, конечно же, слезы радости! “… де бобе…” Не каждому повезет дожить до такой внучки и такой свадьбы! И маленькая седая женщина откровенно плачет и целует сидящих рядом гостей. “… дер тате мекабл понем…” Ах, как должен быть счастлив отец, вырастивший такую дочь! И совсем еще молодой мужчина приветственно поднимает над головой руки. “… де маме…” Ой, идишер-мама, мамеле моя… Ах, что ж она так рыдает, эта скрипка? …Подождите. Подождите немного. Разве уже о матери невесты? И всех остальных уже чествовали? Надо же, как летит время! “… Положи меня как печать на сердце твоем…” — Нет, это безумие, — говорит мама — это истинное безумие. Как она поедет одна? В поезде! Ночью! В конце концов, ребенку тринадцать лет, а не тридцать! — Не тридцать, — соглашается папа. Не согласиться трудно. Мне и тринадцать-то дают редко из-за этого несчастного роста. — Тебе бы только смеяться, — говорит мама. — А если поезд опоздает? А если Славик ее не встретит? Нет, мы просто сошли с ума! Я стою у зеркала. Нет, не подумайте, что я смотрюсь в зеркало, смотреть там не на что, но зато меня не видно из-за шкафа, и я надеюсь, что мама отвлечется и забудет обо мне хоть на минутку. Зеркало издевательски поблескивает, отражая мою замечательную внешность. Если человеку везет, так уж во всем! Как говорит наш сосед Эдик Ованесян — низкая, зато толстая. И если волосы, то, конечно, рыжие, и в колечках, как у самого породистого барана (если, конечно, бывают рыжие бараны), и вы можете мочить их водой хоть целый час, и мазать маслом, и затягивать в косы — все бесполезно, вокруг головы будет торчать оранжевый ореол, плавно переходя в веснушки такого же цвета. И если еще добавить зеленые глаза, то просто получается не физиономия, а морковно-капустный салат. — Прекрасная ашкеназийская внешность, — говорит папа. Ты еще посмотришь, какая тут будет стоять очередь из поклонников! Да они просто поумирают у твоих ног! — О чем ты говоришь с ребенком, — охает мама, — тебе бы только смеяться! Папе нравится все: и рост, и косы, и очки. Если завтра у меня вырастет третье ухо, он будет уверять, что это и есть признак красоты, а не какие-то банальные два уха, как у моих подружек. Имя, конечно, тоже он придумал. Соня. Представляете? Как будто я все время сплю! Или еще лучше — Софа! Но маме и этого мало. Она обожает придумывать всякие, как ей кажется, милые уменьшительные имена. Софульчик, Софончик. Маме что, ее не дразнят каждую перемену, ее родителям хватило сообразительности дать ей нормальное человеческое имя Вера. Однажды мы писали диктант в классе, и Нина Андреевна прочла: “…он лежал на софе”. Представляете! Наши умники просто рыдали от восторга. С этого дня папа запретил произносить имя Софа в нашей семье. — Прекрати эти местечковые штучки! — кричал он маме. — У нее прекрасное, исторически знаменитое имя! Софья Ковалевская! Софья Перовская! Софи Лорен, наконец! (Тут уж он явно хватил!). — Прекрати реветь! — кричал он мне. — Эти твои Тани и Мани еще сто раз тебе позавидуют! Ну, на Таню я, честно говоря, не претендовала, Тань у нас в классе четыре штуки, но можно было придумать все-таки что-нибудь более удобоваримое. Конечно, я понимаю, что все наши крики бесполезны. И Софи Лорен тут совершенно ни при чем. Назвали меня в честь моей тети, вернее сразу двух теть, одной — маминой сестры и одной — папиной. Наверное, во времена моих бабушек это было очень модное имя. Причем обеих этих теть уже давно нет на свете, так что они все равно не могут оценить папино внимание. Говорят, папина сестра была ужасная красавица, а мамина — толстая и смешная, зато очень добрая. Ее так и звали: “Соня-добрая душа.” Ну, да! Я бы тоже смеялась на вашем месте. Впрочем, сейчас ничто не может испортить мне настроения. Ах, да, я ведь не сказала самого главного! Я еду в отпуск! Причем, совершенно одна! Причем, в другой город и почти в другую страну! Виль-нюс. Какое удивительное слово! Я вообще обожаю слова с буквой “Л”: Ливень, Ле-то, Лар-чик… — Ло-дырь, Ла-поть… — это, конечно, папа. С папой невозможно разговаривать ни о чем серьезном! Раньше мне очень нравилась наша фамилия. “Блюм-блюм-блюм — распевала я, шагая с папой за руку из детского сада. — Блюм-блим-блим, блим-блям-блюм.” Но потом я заметила, что не все разделяют мои восторги. — Это которая Блюм, рыжая? — спрашивала наша нянечка и нехорошо улыбалась, — эта кашу есть не станет! Эти икру едят! На серебряных посудах! У нас дома действительно были “серебряные посуды” — две большие, немного помятые рюмки, но никто не ел из них икру. Папа совсем не разрешал их трогать, он говорил, что это память о его семье. И хотя я не понимала, какая связь между этими рюмками, скользкой кашей и нашей фамилией, мне становилось очень грустно. Наверное, я устала быть рыжей. Однажды, когда я уже училась в первом классе, мы с папой шли по узкой тропинке, усыпанной рыжими, как мои косы, листьями и распевали прелюдию Баха на два голоса. Конечно, это была совсем простенькая прелюдия, но папа ужасно гордился, что я помню ее наизусть. И тут я решилась. — Пап, — сказала я весело, — а давай у меня теперь будет другая фамилия. Попова. Или, еще лучше, Петрова. Это была моя любимая книжка — “Школьные годы Марины Петровой”. Про хорошую девочку Марину Петрову, которая любила музыку и училась в музыкальной школе. Я тоже любила музыку и училась в музыкальной школе, даже уже третий год, и мне уже задали “Март” из музыкального альбома “Времен года” Чайковского, но у меня никогда не было такого нормального имени. Мне так надоело быть рыжей во всем! Это был первый раз, когда я увидела папу разгневанным. — Почему Петровой? Кто тебе это сказал?! У музыкантов всегда короткие звучные фамилии — Брамс, Лист, Гайдн, наконец, твой Бах! Ведь ты же будешь музыкантом! Ну, конечно, у самого Баха еще более смешная фамилия! (Мне немножко полегчало). Как я раньше об этом не подумала! Это было давно, и я уже давно понимаю, что папа все придумал про музыкантов, как и про Софи Лорен. Как будто не было на свете Прокофьева или Рахманинова! Но Баха я люблю до сих пор, и даже до сих пор пою его прелюдии и отрывки из Бранденбургских концертов. Когда никто не слышит, конечно. Но есть одна пластинка… “Страсти по Матфею” — для голоса и оркестра. Сначала играет только оркестр, он зовет каким-то непонятным мучительным звуком, ярче, ярче, ярче… и вдруг низкий тихий женский голос вступает: “О, мой Бог…” На этом месте я забываю про все свои глупые огорчения. Только Бах, и тишина, и оркестр, и женщина поет: “О, мой Бог”… Ну, вот, а теперь я еду в Вильнюс. Еду к папиному другу детства. Есть такой старый и довольно глупый анекдот: если каждой нации суждено умереть от чего-нибудь, то французы умрут от женщин, русские от водки, а евреи от родственников! Я, честно говоря, не понимаю, при чем здесь французские женщины, но если ему хоть немножко верить, то мои родители будут жить очень долго — родственников у них нет. Кроме меня, конечно. Зато у них есть старый друг, друг детства — дядя Славик, и именно к нему я и еду так далеко, потому что уже много лет он живет в Литве, в городе со сказочным названием Вильнюс. У дяди Славика удивительная жена — литовка, тетя Майя. Когда я видела ее в детстве, она казалась мне похожей на очень добрую снежную королеву — она была вся белая и очень красивая, а дядя Славик наоборот был весь черный, и носатый, и кудрявый. Папа рассказывал, что когда-то у них были два сына — такие же черные и носатые, и тетя Майя смеялась, что Слава вполне мог сам родить себе таких детей, все равно никто не поверит, что она принимала в этом хоть какое-то участие. В мае 41-го года дядя Славик отвез тетю Майю и детей в маленькое еврейское местечко под Могилевом, их с папой родину, а в феврале 42-го мальчиков вместе с другими жителями местечка расстреляли фашисты. Тетю Майю не стали убивать, она ведь не была еврейкой, и ночью она нашла своих детей среди других трупов. Еще она нашла одну живую женщину, молодую, лет двадцати, пуля попала в ребенка у нее на руках, поэтому она не погибла, а только потеряла сознание. Тетя Майя подняла ее, и они пошли в соседнюю деревню, но жители той деревни боялись их пускать, и так они и ходили всю ночь, а когда одна совсем старенькая старушка их, наконец, пустила, руки той женщины совсем отмерзли, и ей пришлось потом отрезать пальцы. Папа разыскал эту женщину, про нее написал знаменитый писатель Эренбург в своей книге “Люди. Годы. Жизнь.”, она даже приезжала к нам в гости. Я знала, что папа хотел расспросить ее, как погибла его сестра и все дети, но он все не спрашивал, а она не рассказывала, а только пила чай, держа стакан маленькими, как будто сжатыми в кулачки руками. И я ушла в свою комнату, и даже Бах в этот день не мог мне помочь. А тетя Майя уехала к себе в Литву, и там ее нашел дядя Славик. И у них даже родился еще один мальчик, только он носит фамилию тети Майи и считается литовцем. А недавно дядя Славик прислал письмо. “Это какой-то кошмар, — писал он. — Нас осталось всего двое на всем белом свете, а мы так редко видимся! И если ты такой великий терапевт, что не можешь бросить своих больных даже на неделю, так пришли хотя бы Сонечку! Она посмотрит на этот сказочный город, а мы посмотрим на нее. И чтоб вы все были здоровы, как я по вам скучаю.” — Ты положила ленты? — это мама кричит уже из кухни. Если моей маме дать волю, она до сорока лет будет водить меня в лентах и белых гольфах с кисточками. — А красный свитер с бабочками ты положила? Нет, я все-таки не понимаю, как она поедет совсем одна?! Да, повезет же родиться единственной дочкой в заботливой еврейской семье! *** Не великое везенье родиться дочкой в большой еврейской семье, но родиться старшей дочкой — в этом уж совсем мало радости. Мирке Раппопорт скоро пятнадцать, кому, как не ей, это знать! Впрочем, что это мы сразу о Мирке? Если уж вспомнили дочку, то почему бы не поговорить и об ее маме, тихоне и труженице Рахели, и об уважаемом ребе Абраме Раппопорте? Нет! Если уж вспоминать, так вспоминать. Ведь вся история началась еще с Миркиной бабушки Сары. Ну, и мы так начнем. Вы-то, конечно, не слышали этой истории, слишком давно это было. Многое с тех пор перепуталось и забылось, а что-то и люди придумали, не без этого. Одним словом, как знаем, так и расскажем, а из самой старой Сары и слова не вытянешь, лучше и не пытаться. Говорят, была Миркина бабушка Сара какая-то особенная красавица. Впрочем, про какую из старух не говорят, что была она красавица! Тут важно другое. Тут важно, что простая местечковая девчонка Сара, уж какая ни красавица, а дальше Могилева в жизни не выбиралась, что вот эта самая наша Сара вышла замуж за иностранца! Ну, может быть, не совсем иностранца, все-таки он был евреем, но не из какой-нибудь там Жмеринки или Малятич, и даже не из Винницкой области, известной своими богатствами, а из самой Палестины! Давно ли он там жил и как попал туда, неизвестно, идиш знал плохо, но объясниться мог, а русского совсем не понимал и фамилию носил странную — Толедано. Уже забылось в народе, как он оказался в наших краях. То ли приехал с какой-нибудь просветительской миссией, говорят, был он человек образованный и ученый, а, может, и просто проведать родственников. Важно, что приглянулась ему наша красавица Сара, да так приглянулась, что и свадьбу сыграли. Много было слухов и о женихе, и о самой свадьбе, да ведь столько времени утекло, столько горя и радости видало местечко за эти годы, что и не вспомнить. Говорили только, что большого богатства жених не имел, но подарил невесте диковинный подарок — ожерелье, все сплетенное из разных колечек и звезд, и все колечки в нем, вроде, были из чистого золота, а звезды из рубинов! Так ли это было, не проверишь, а старая Сара и подавно не скажет, но поговаривали, что видели у нее на шее, под всеми воротниками да платками, что-то красивое и блестящее, видно, золотое. Полдома достались молодым от родителей Сары, какие там полдома, комната да прихожая, но, ничего, зажили с миром и вскоре родили дочку Рахель. И все, вроде, было ладно, и работа какая-никакая нашлась, и в синагогу он ходил, как положено любому мужчине, но, видно, не жилось у нас этому заморскому человеку, тосковал, скучал без своей Палестины. И стал он уговаривать Сару уехать. А что ее уговаривать, она только в рот ему глядела и головой кивала, что он ни скажи! А дальше наступает в этой истории полная темнота. То ли поехал он вперед, и случилось что-то в дороге, то ли и уехать не успел, а прибили его в городе, долго ли придраться к еврею, да еще такому чудному! Короче, вместо Палестины поехала наша Сара на городское кладбище и похоронила там своего диковинного мужа. Казалось бы, случилось и случилось, мало ли горя ходит по свету! Вдова молодая, одна дочка, дом от родителей перешел, вон их сколько хороших людей в городке, и вдовых, и одиноких! Но, видно, Сара так не считала. И нельзя сказать, что очень тосковала. Хлопотала себе по хозяйству, растила дочку, напевала что-то, она таки была большая певунья, но ни одну сваху близко не подпустила к своему порогу. Может, от пережитого, а, может, и от роду, но была она большая чудачка. Например, все пела, и красиво так пела, но на праздники не ходила, и в гости к себе не звала. И дочку наряжала, как барышню, а уж какие у нее были деньги! Все у нее как-то чудно получалось. И когда к дочке посватался ребе Раппопорт, уважаемый человек, тут бы радоваться, а она в слезы. Но дочка умница оказалась, сама решилась и мать уговорила. Ну, что ж, пришло время сказать и о дочке, единственной Сариной дочке Рахели. Была она молчунья, с нездешней темнотой в глазах, но приветливой и скромной. И никаких материных чудачеств не унаследовала — и с соседями дружила, и старших почитала. Так что, ничего удивительного, что приглянулась она ребе Раппопорту. Надо сказать, что к этому времени история с ее отцом сильно призабылась. Фамилия, скажете вы? И фамилия забылась, да и кто ж ее выговорит! А Рахель уж давно стали Соркиной звать. У нас в местечке это просто: — Это чья дочка? — Ривкина. — А эта? — Минкина, — вот тебе и фамилия! В общем, ребе Раппопорт не ошибся, жену взял себе подстать. Ну, вот, пришло время сказать и о нем, нашем уважаемом местечковом ребе Раппопорте. Абрам Раппопорт, сын родителей бедных, но порядочных, с детства имел страсть к учению. Кто еще из местечковой молодежи так знал древнееврейский, кто мог так складно прочесть и растолковать великую Книгу? А он еще и русский знал, ну, просто свободно, любой документ читал в три минуты. И никак этим не гордился, любому человеку рад был помочь без малейшей корысти. И когда закончил он ешиву, лучшим учеником закончил, можете не сомневаться, старики признали его ребе, не то, что молодежь. Ну, чем не жених для сироты! Тут надо отметить одну особенность ребе Раппопорта — был он огненно рыжий. Говорили, что когда Абрам Раппопорт идет по вечерней улице, можно свет не зажигать. И дети пошли в него, ну до того забавные — рыжие да в веснушках, а глаза зеленющие, ну просто морковно-капустный салат! Только старшая, Мирка, и уродилась темной, в мать. А, вернее сказать, в деда своего покойного. Может, поэтому полюбила ее бабка Сара особой любовью. А, впрочем, что зря болтать! Какая это еврейская бабушка не любит свою внучку! Вот мы и добрались до Мирки. Конечно, Мирка — это домашнее имя. Мирьям, вот как назвал ребе Раппопорт свою старшую дочь. Не иначе, как хотел почтить наш мудрый ребе сестру-спасительницу великого Моше-Рабейну. Но вы же знаете, как это в жизни — где Мирьям, там и Мира, а где Мира, там и Мирка. Да и есть ли время Мирке, старшей дочке, об этом думать! Сколько себя помнит Мирка, она всегда большая. — Помоги отцу, ты же большая. Прибери со стола, ты ведь старшая. Выгони козу, подержи Арончика, замочи белье… Нет, мамочка Рахель хорошая, добрая, просто у нее нет времени на Мирку. В доме шумно и дымно, вечно кричит годовалый Арончик, Мотик и Гирш дерутся с утра до вечера, а мамочка и печет, и стирает, и бежит в лавку, а глаза у нее чернее ночи — три месяца назад умер от горячки двухлетний Шмулик. Это уже третий ребенок из семи, что она родила. Но Мирка знает, где спрятаться. У бабушки, милой доброй Сорелэ. Вот уж кто любит Мирку, вот кто выслушает все ее истории! Мирка обожает мечтать. Сегодня она — ученица гимназии в длинном красивом платье и белом переднике, завтра — взрослая барышня, живет в большом городе и по воскресеньям выезжает в театр на настоящем извозчике. А еще можно представить, что ее пригласили на бал, но про это и мечтать страшно, где это вы видели порядочную еврейскую девушку в платье с открытыми руками, да еще танцующую в одной комнате с мужчинами! Вы спросите, откуда Мирка знает про театр и про бал? Она читает. Читает русские книжки, не зря же она была лучшей ученицей в местечковой школе для девочек. Да она экстерном сдала за пятый класс женской гимназии! Достойная дочка ребе Раппопорта. Ах, если бы мамочка согласилась отдать Мирку в гимназию! Говорят, каждый год принимают двух еврейских девочек. — Забудь, — говорит мамочка, — не женское это дело. Да и где мы возьмем денег, нам же мальчиков учить надо. Вот на будущий год пошлем Мотла. Старший сын ребе Раппопорта таки будет гимназистом, чего бы нам это ни стоило! — А ты замуж выйдешь, — говорит мамочка, — детей народишь, совсем тебе эта учеба не пригодится. Но Мирка не может забыть о гимназии. — Знаешь, бабушка, там учат разным языкам, и французскому, и латыни. И решают задачки. Как я люблю решать задачки! Никто из девочек быстрей меня считать не умеет. А еще есть такая наука — география. Про разные страны и моря. И все это нарисовано на таких больших бумагах разными красками, и они называются картами. А еще, — тут у нашей бедной Мирки просто дух захватывает от собственных слов, — если девочка учится только на отлично и получает медаль, она может поехать в город Петербург на самые высшие женские курсы! На этом месте сердце нашей мечтательницы не выдерживает, и она начинает рыдать, уткнувшись носом в старые теплые бабушкины руки. И здесь случается неожиданное. Сара встает, расстегивает воротник и снимает с шеи… Да, вы, конечно, догадались. Ожерелье! Рубины, не рубины, но что золота там немало, видно сразу. Потемневшие колечки, еще теплые от старой шеи, горят и сплетаются в невиданный узор. — Пойду-ка я к твоей маме, — говорит Сара, — пришло время поговорить. До вечера Мирка не дышит, не думает, не живет. До вечера она драит курятник, стараясь поймать обрывки разговора из открытого окна. — Хорошо, — говорит заплаканная мама, — пусть будет по-твоему. Завтра пойдем к старой Малке Шнеерзон. Надо хоть платье тебе справить к экзаменам. Ну, что вам дальше сказать. Хотелось бы поверить, что сбылась Миркина мечта, выучилась она на отлично в гимназии, получила медаль и уехала в город Петербург на самые высшие женские курсы, но ничего такого не случилось. Может быть, вы помните, что в один год принимали в гимназию только двух еврейских девочек. И этими девочками оказались Шула Вайман и Нехама Лазарович, дочки самых богатых евреев города. Где уж тягаться с ними местечковому ребе Абраму Раппопорту! Мирку записали кандидатом, на следующий год. А через год умерла в родах мамочка Рахель, и не пережив и трех недель, ушла за ней старая Сара. Когда вернулись с кладбища, ребе Абрам покачал побелевшей от горя головой, обнял дочку и повесил ей на шею чудесное ожерелье. — Это твое, — сказал он. Мирка молча застегнула воротник, повязала поверх платок. В углу подвывали Мотл и Герш, наконец переставшие драться, кашлял маленький Арончик, блеяли недоеные козы… А дальше и рассказывать нечего. Мальчики подросли. Абрам стал совсем белым, и все молился и читал свои книги, а потом как-то незаметно женился на доброй некрасивой вдове. Была она бездетной, о мальчиках заботилась хорошо, и они таки поехали учиться в город, правда, не в гимназию, а в училище попроще и подешевле, но зато все трое, один за другим. А Мирка вышла замуж за хорошего порядочного человека, местечкового кантора и учителя Иосифа Блюма. И родила своих детей, старшего сына Давида, умницу и первого отличника, весь в деда Абрама, и дочку Рахель, тихоню и мамину помощницу, и еще двух вечных забияк, Шмулика и Меера, ну, вылитые Мотл и Гирш, и, наконец, последнюю девочку, последнюю свою радость, красавицу Сорелэ, Сарочку. И вот уже готовит она приданое старшей своей доченьке, девушку из достойной семьи надо и выдать достойно, а нет покоя в душе нашей Мирки, Миры Абрамовны Блюм. Задумалась она, склонившись над сундучком с семейным серебром, перебирает рюмки и ложки, а мысли ее далеко. Постойте! Уж больно мы заторопились в своей истории. Так оно и в жизни — спешит, спешит человек, гонит свою кобылку-удачу, а нет бы — остановиться, да вздохнуть, да глянуть по сторонам, может, что хорошее ждало рядом, но так и промелькнуло незамеченным. Вот вспомнили мы про сундучок с семейным серебром, так вспомнили, между прочим, а ведь это целая отдельная история, презанятная, надо сказать, история, и началась она с того дня, как Златка Раппопорт решила продать корову. А что Златке, спрашивается, не продать корову, когда сыночек ее Абрам, огонек ее, золотая головушка, выучился на самого ребе, и жена его почитает молочницу Златку, так почитает, что ни день шлет ей штрудели да халы, будто на дворе у нас каждый день Шабес. А уж по субботам и говорить нечего, нет у ребе Абрама желанней гостьи, чем старая Златка, вдовая его матушка. Так и сказал ей сыночек: — Хватит тебе, мама, надрываться, продай ты эту корову и отдыхай спокойно. Или не найдется у нас для тебя теплого угла да сладкого куска! И что вы думаете, долго ли размышляла Златка? Недели не прошло, а уж корова ее стояла на дворе у соседки Фрумы Шнеерзон. А Златка на ближайшую субботу явилась к сыну в гости в новой шали и новых башмаках. Но не в шали дело, стали бы мы отнимать ваше время ради старушечьей шали! Обеими руками держала нарядная Златка короб, обклеенный золотой бумагой с печатями. И что вы думаете, там лежало? Двенадцать серебряных рюмок! И не каких-нибудь там простых никчемных рюмок, а царского завода, с чеканкой да вензелями! А почему, спрашивается, ее сыну ребе Раппопорту, семейному человеку, красавцу да умнице и не иметь собственного серебра? Ах, как гордилась Рахель, выставляя на стол ровный ряд блестящих рюмочек, как мечтала устроить настоящую богатую бар-мицву старшему сыну Мотлу. Что ж, не судьба ей была дожить до этого праздника. После смерти жены потерял Абрам интерес ко всему земному, а уж к рюмкам и подавно, и вспомнил про них лишь, когда пришла пора выдавать Мирку замуж. И то верно, не вспомнил бы, коли не нужда. За годы вдовства сильно обеднела и прежде небогатая семья ребе, но это его беда, а разве дочка его единственная, душа его Мирка не заслужила красивой свадьбы! И понес ребе Абрам рюмки Хаиму Заку. Здесь уж нельзя не сказать пару слов и про Хаима Зака. Говорят, отец его, Симха Зак, в юности нашел клад. Так ли это было, или что другое, но деньги попали в хорошие руки. Не растратил, не прогулял их Симха, а построил большой дом, родил шестерых сыновей, да всех их вывел в люди. Вот и Хаим, его старший сын, человек был строгий, богатством зря не похвалялся, в синагоге не выделялся, хотя дом имел самый большой в местечке и свой выезд впридачу. Случалось, давал деньги в рост и брал вещи в заклад, но совесть не терял, процентов больших не назначал и слово свое держал крепко. Вот к этому человеку и понес Абрам свое единственное богатство. Ничего не сказал Хаим, не улыбнулся даже, спросил только, по какому случаю заклад, но деньги назначил большие, ребе Раппопорт и не ждал столько. Хватило Мирке и на платье, и на стол для гостей. А одеяла да подушки еще покойная Рахель заготовила для своей доченьки, видно, чувствовала, что надо спешить. Можно не говорить, что все местечко гуляло на свадьбе у дочки ребе. Был зван и Хаим Зак. Пришел он не в начале, уж гости столпились вкруг хупы, и молча поставил к ногам ребе кованый сундучок. Тут как раз музыка заиграла, молитва началась, запричитали кумушки над невестой сиротой, а им бы только поплакать да на хупу поглазеть! А когда уж к концу вечера открыли молодые сундучок, то и увидали там все двенадцать рюмок покойной ныне Златки, с чеканкой да вензелями, а под каждой рюмкой — по две серебряные ложечки того же завода, большую и маленькую. Вот какой подарок принес дочке ребе Хаим Зак. Задумалась, склонилась над сундучком Мирка, Мира Абрамовна Блюм. Тридцать лет пролетело, как один день. Вот ей уже и сорок восемь. Ой, да что ж она сидит! Давно рассвело, пора ставить пироги. Когда в доме пахнет свежими пирогами, так хорошо становится на душе, только мир да покой. *** Как вкусно пахнет пирогом из кухни. Это значит, в нашем доме опять мир и покой. Вот мама торжественно входит в комнату, неся на вытянутых руках высокий прекрасный торт, ну, чуть-чуть кособокий, право же самую малость. На нем красивыми кремовыми буквами выложено АРОЧКА и цифры 48. Вообще-то моего папу зовут Арон, но, вы же помните, мама обожает придумывать ласкательные имена. — АРОЧКА, — вслух читает папа, — очень красиво. А можно еще БАШЕНКА или БАРЕЛЬЕФЧИК. — Бессовестный, — ахает мама, — настоящий мамзер! Папа обнимает ее своими ручищами и одновременно отщипывает палочку от цифры 4. Получается — “АРОЧКА — 18”. Вот такой он и есть, мой папа. Мои родители — врачи. Они учились вместе, и мама с первого курса безумно влюбилась в папу. Правда, папа долгое время ее не замечал. Он вообще был ужасный гулена и красавчик и назначал в день по три свидания. Самое смешное, что мама до сих пор помнит всех его поклонниц, а сам папа не помнит ни одной! — Как же так, — возмущается мама, — ты не помнишь Люсю! Такая высокая блондинка. У нее еще была коса, довольно таки тощая косица. Вы же сидели вместе на анатомии! Папа разводит руками. — А Адочка! Ты что, не помнишь Адочку? Такая темненькая, платье в горошек. Она всегда носила вышитые воротнички. Папа опять разводит руками: — Они тебе померещились. — Подумать только, — ахает мама, — я три года лила слезы из-за этого Дон-Жуана! Да, да. Только на третьем курсе папа заметил маму и тоже назначил ей свидание. А еще через месяц он сделал ей предложение. Мама ахнула и согласилась. — До сих пор не понимаю, — шепотом рассказывает мама, — что это ему вдруг взбрело в голову жениться на мне! Я ног под собой не чуяла и боялась только одного — как бы он не передумал! Они поженились и еще год скрывали это от однокурсников, потому что им совсем негде было жить. И вот тут появляется Соня номер один, или, проще говоря, одна из моих теток, в честь которых, если вы еще помните, я была названа. Собственно говоря, появилась она давно, так как была маминой старшей сестрой, более того, она одна вырастила маму, потому что их родители умерли еще в революцию. Кажется, там случилась какая-то война или эпидемия, в общем, что-то ужасное, вся семья погибла и только одна Соня сумела как-то спастись и спасти новорожденную сестру, хотя ей самой было не больше 14–15 лет. Но от ужаса пережитого она забыла все, что с ней случилось. Она забыла даже название города, где они жили, каким-то чудом сохранилось только имя отца. Его звали Соломон Зак. В детстве мама часто думала про своих родителей, что они живы и только временно потерялись, и как они обрадуются, когда увидят, какая большая у них выросла девочка. Она пыталась расспросить Соню, как звали их маму, где они жили, были ли у них еще братья и сестры, но та только молчала или начинала плакать. А потом мама привыкла, тем более, Соня любила ее, как безумная, все ей разрешала и покупала, и водила кататься на каруселях, как любые нормальные родители. Сама Соня сначала работала санитаркой в больнице, кто-то ее устроил, они и комнату получили на самой территории. А потом, когда мама пошла в школу, она записалась на курсы медсестер. Самое интересное, что вскоре Соня стала первой ученицей на этих курсах. Оказалось, она училась в гимназии, еще давно, до революции и, конечно, до той непонятной трагедии, что с ними случилась, и прекрасно помнила химию, и латынь, и даже французский язык. Вообще, эта Соня была ужасная чудачка. Например, она не любила рыжих. Представляете! Папа говорит, она даже в трамвае пересаживалась на другую скамейку, если видела возле себя какого-нибудь рыжего. И еще она была убежденной старой девой. Это, конечно, тоже папа проболтался. Если кто-то пытался с ней познакомиться, она приходила в ужасное негодование и расстройство. А во всем остальном была добрейшим и деликатнейшим человеком. И вот эта толстая смешная Соня стала настоящей доброй феей для мамы и папы. Это она настояла, чтобы мама поступала в медицинский, то есть была косвенной виновницей их знакомства, это она устроила свадебный обед из борща и котлет, а потом две недели скиталась по знакомым, чтобы молодые могли хоть немного пожить одни. Это она готовила приданое для их дочки, и она же принесла Марьяшу из роддома к себе. А потом им дали отдельную комнату в студенческом общежитии, настоящую отдельную комнату в восемь квадратных метров! Там свободно помещались раскладушка, и письменный стол, и Марьяшина кроватка. — Конечно, для шкафа места уже не оставалось, но это не имело никакого значения, — говорит мама, — я была так счастлива! Мой чемодан уже собран. — Не вздумай выходить на остановках! — в десятый раз повторяет мама. — И не разговаривай с незнакомыми людьми, особенно с мужчинами. — А если твоя дочь встретит знакомых мужчин? — спрашивает папа. — Тебе лишь бы зубоскалить! Отправляем девочку совершенно одну, а у тебя душа не болит! Мама и папа вечно ссорятся, но обычно они ссорятся на медицинские темы. — Представляешь, — рассказывает мама, — привезли ребенка с тошнотой и болями в животе. Накануне вся семья отравилась колбасой. Ну, схватились сразу промывать. Не лучше. Капельницу поставили. Не лучше. В общем, оказался аппендицит. Еле спасли. — А лейкоцитоз? — спрашивает папа. — Да, не взяли сразу кровь, в том то и дело. Вроде, такая ясная была картина… — Убийцы! — кричит папа и хватается за голову. — Не взять лейкоцитоз при болях в животе! Просто средневековье какое-то! И таким головотяпам люди доверяют своих детей! Мама начинает плакать. — Вот, вот, — возмущается папа, — ты бы поплакала родителям этого ребенка! Раньше я пугалась этих ссор, а потом привыкла и часто засыпала под тихий яростный шепот: — Диета при панкреатите! Нет, это черт знает, что такое! Голод, только голод! — “Антибиотики!” Проще всего — антибиотики! А ты попробуй вылечи ребенка, у которого непереносимость ко всем группам! Даже в выходные дни родители не перестают обсуждать свои бесконечные “трудные случаи”. Однажды мы шагали по дорожке большого красивого парка и папа увлеченно пересказывал маме последнюю статью из “Терапевтического архива”. И вдруг я заметила, что встречные прохожие как-то странно поглядывают на нас. Я смотрю на папины ноги и вижу, что в то время, как левая нога спокойно делает шаг за шагом, правая описывает полукруг, потом очень изящно взбрыкивает куда-то вбок и только после этого опускается на землю. Вот опять: левая — шаг, правая — полукруг, брык, топ. Я начинаю давиться от смеха. Через минуту и мама, наконец, замечает странности папиной походки. — Арон! — восклицает она, — ты совершеннейший мальчишка! Ведь люди подумают, что ты просто пьян. — Кто пьян? Я пьян? — Папины глаза стремительно сходятся к носу, рот полуоткрывается в блаженной глуповатой улыбке. — Гражданочка, ты меня уважаешь? — спрашивает папа. Тут уж и маминому терпению приходит конец, и мы все трое с хохотом валимся на ближайшую скамейку. В другой раз мы поехали в парк Горького. Все было бы прекрасно, но мама потребовала, чтобы мы оделись “как люди”, иначе она просто не признается, что знакома с нами. Пришлось папе надевать светлый костюм, галстук и глупую белую шляпу с дырочками, а мне — капроновое платье с бантом на спине. Первые полчаса мы чинно гуляли по дорожкам, но тут вдали появились озеро и лодочная станция, и наше терпение лопнуло. — Вы обязательно промочите ноги, — сказала мама, — и это закончится очередной ангиной! — Есть прекрасный выход не замочить ноги, — сказал папа. Мы разулись, он закатал до колен свои шикарные брюки, и мы целый час катались на большой голубой лодке с белыми веслами. И светило солнце. И была прекрасная жизнь. А потом мы обулись и поехали домой. Мы перешли мост, спустились в метро, и вот где-то в районе “Площади революции” мама случайно опускает глаза и видит папины ноги в остроконечных туфлях, носках и закатанных до колен брюках! Сколько папа ни пытался убедить ее потом, что он просто забыл про свои брюки, она ему так и не поверила. Таких случаев я могу вам рассказать сколько угодно. Но сейчас не до этого. Я вижу, что мама приносит в комнату дорожную сумку и начинает подозрительно быстро что-то в нее запихивать. — Знаешь, — веселым голосом говорит она папе, — я, пожалуй, тоже проедусь. Так давно не видела Майю! Возьму отпуск за свой счет… Я умоляюще смотрю на папу. — Конечно, — говорит папа самым серьезным голосом, — я думаю, тебе действительно стоит поехать. Тем более, что меня почти не будет дома эти дни… Как, разве я тебе не говорил? К нам приходит новая сотрудница. Прямо со студенческой скамьи. Надо же элементарно помочь человеку, научить, показать... Я думаю, мне стоит с ней отдельно посидеть после работы… Ах, боже мой! Мамино лицо становится сначала белым, как пудра нашей соседки Ларисы Ивановны, потом темно-красным, и она с трудом выдавливает: — Как это я возьму вдруг отпуск? Никого не предупредила… И потом Сонечка — большая девочка, что, собственно говоря, может случиться? Бедная, бедная моя мамочка! Я обнимаю их обоих. — Ну, конечно, я прекрасно доберусь!.. Да я носа не высуну из купе!.. Да я буду только кушать и кушать, и не заговорю ни с одним мужчиной, даже если это будет проводник! И накроюсь тремя одеялами, и не выпаду в окно!.. Кстати, я видела эту папину новую сотрудницу. По-моему, она слезла со студенческой скамьи еще при царе. Ну, мо-ожет быть, при временном правительстве! — Выдумал! Все выдумал!!! — мама бросается на папу с полотенцем, но он увертывается, и схватив торт, защищается им, как щитом. — Болтун! Дон-Жуан! И из-за этого клоуна я отказалась выйти замуж за профессора! — Не выражайся при ребенке! — кричит папа. — При ребенке! Он еще говорит про ребенка! Мамзер! Истинный мамзер! *** — Вот мамзер! — сказал Иосиф Блюм. — Всю дорогу орет. Ах, что за прекрасная семья была у Иосифа Блюма! Все местечко гордилось семейством Блюмов. Во-первых, сам Иосиф. Он и кантор, и учитель в хедере. И пусть местечковый хедер не бог весть, какое учебное заведение, дело не в месте, а в человеке. А человек он самый достойный, образованный человек! А почерк, что за почерк! Сам Наум Зак, богатейший купец области, заезжает побеседовать со старым Блюмом. Да что Зак! Вы лучше скажите, к кому идут люди за советом, когда болеет ребе, а он таки часто хворает, бедняжка. — Люди идут к Иосифу Блюму! Но что стоил бы Иосиф Блюм без своей жены, Миры Абрамовны. Вы можете зайти к Мире Блюм днем или ночью, в праздник или в самые серые будни, и всегда увидите выскобленный добела пол и скатерть ручной вышивки на столе. И чем бы вас ни угощали, пирогами на меду или гусиными шкварками, цимесом или куриной печенкой, никогда вы не услышите запаха горелого лука или сбежавшего молока, не увидите закопченных кастрюль или картофельных очистков. А видел ли кто саму Миру Абрамовну в рваном платье или засаленном переднике? Нет, всегда на ней чистая белая кофточка, и брошка приколота на груди, самая настоящая серебряная брошка. А как она разговаривает с детьми! Можете ли вы представить, чтобы Мира Абрамовна носилась по двору как взбесившаяся курица и бранила своих отпрысков на чем свет стоит, как другие мамаши. Нет, она только чуть сдвинет брови и скажет: “Давид, напои скотину, Сорэле, вымой пол”, и можете быть спокойны, повторять ей не придется, скотина будет напоена и пол вымыт. — Ну, это еще такие дети! — скажете вы. Что правда то правда. Посылает же Бог людям таких детей, какие выросли у Иосифа Блюма! Старшая, Рахель, может быть и не так хороша, как библейская Рахиль, за которую Иаков работал семь лет, а потом еще семь лет, достался ей таки нос от старика Блюма, но уж душа — не хуже, чем у святой ее тезки. Добрей и приветливей девушки не найдется во всем местечке. И что вы думаете, парни это понимают. Вот уже и сваты пожаловали, вот, и свадьбу сыграли. Выдали Рахель за переплетчика Френкеля. А чем плохая профессия переплетчик? Культурная профессия. С книгами человек дело имеет, дарит им вторую жизнь. А вот и старший сын Иосифа — Давид. Царское имя дала Мира своему первенцу. Этот в самого деда уродился, незабвенного ребе Раппопорта. Мальчику семнадцать лет, а он уж в последнем классе могилевской гимназии. Ну да, гимназии. А что вы думаете, Иосиф Блюм таки отдал своего старшего сына в гимназию! Что с того, что сам он — сын многодетной вдовы. А сын его, Давид Блюм, в городской гимназии лучший ученик! И чем увлекается, паршивец! Математикой! Что тебе чистописание или древнееврейский. Парень целый день рисует чертежи, пишет какие-то длинные формулы, не заболел бы только. И уж Мира Абрамовна втайне мечтает об (страшно сказать!) университете. А что, бывали такие случаи, что еврея принимали в университет, право, бывали! Да и младшие сыновья Иосифа Блюма, Мейер да Самуил, ничуть не хуже. Вот где материны помощники! Крыльцо ли починить, дров ли заготовить, Шмулик да Мейер тут как тут. И как сделают! Не у каждого взрослого есть такие руки. Одна дурь у мальчишек — собирают истории. И все про полководцев да генералов. Ночью их разбуди и спроси, сколько сражений выиграл Суворов, или с кем воевал Наполеон в 1805 году — выпалят, глазом не моргнув. Смешно даже рассказать кому-нибудь! А с другой стороны, больших поводов для беспокойства нет, жизнь их сама вылечит. Кем еврею не грозит стать, так это полководцем! Вы думаете, это все? Нет, еще одна дочка есть у Иосифа Блюма. Ах, Сара — Сорэле! Ну что, кажется, можно рассказать о двенадцатилетней девочке? Ну, высокая, худенькая, ноги, как у козленка. А знаете, что я вам скажу, — нет в местечке такого парня, что шел бы и не оглянулся на Сорку Блюм! Вы бы видели эти глаза с голубыми белками! А косы, косы! У ребенка, да чтоб такие косы! Страшно подумать, что вырастет из этой девочки! Но это еще не все про семейство Блюмов. Вы не знаете самого главного, — Блюмы поют! Нет, конечно, поют в местечке многие, еврею петь да плакать — привычное дело. Но так, как поет семейство Блюмов! Вот наступает вечер, и Мира Абрамовна, вышивая салфетку, тихо заводит: “Тум-бала, тум-бала,” … “балалайка” — тут же подхватывают два неокрепших, но чистых баритона, “…там-ла-ла-ла”, как бы оплетает мелодию нежный голос Рахели, и, наконец, как две реки с разных концов вливаются тонкий голос Сорэле и рокочущий бас Иосифа. И звучит Песня. Можно подумать, что семья Блюмов не ест, не пьет, а только целый день репетирует! И как-то незаметно собираются соседи к крыльцу, а впереди всех, конечно, переплетчик, Мотл Френкель. И хоть нет у бедняги ни слуха, ни голоса, сидит, любуется на свою Рахель. И вот в этом счастливом, святом, можно сказать, семействе случилось большое несчастье. Заболела Мира Абрамовна. Хоть была она и немолода, и женский век ее давно кончился, пятьдесят, что ни говори, но болезни как-то миновали и ноги носили легко. А тут прямо с утра стала накатывать дурнота, темнело в глазах, тяжесть стояла во всем теле и, главное, все сильнее давило что-то под сердцем, не давая дышать. Соседки сочувственно качали головами, вздыхал длинными глухими ночами Иосиф, притихли дети. И когда, наконец, могилевский фельдшер произнес страшное слово опухоль, сразу постаревший Иосиф запряг свою единственную тоже уже немолодую кобылу и повез жену в город Киев, к знаменитому доктору Каценеленбогену. И потянулись тоскливые дни. Прошел июнь, начался июль. От Иосифа пришли два смутных письма, которые ничего не объясняли. И хотя пол в доме сверкал по-прежнему, и на столе лежала вышитая скатерть, жизнь ушла из дома Блюмов. И вот уже соседка слева стала потихоньку звать детей сиротками, а сосед справа решил разучивать с мальчиками Кадиш, как вдруг однажды открылась дверь и взору изумленных детей предстала, кто бы вы думали, сама Мира Абрамовна! Немного худая, но совершенно невредимая и даже как будто помолодевшая! За ней вошел сильно смущенный Иосиф со свертком в руках. И вдруг из свертка раздался пронзительный и довольно таки нахальный рев. — Вот так всю дорогу орет, — сказал Иосиф. — Специально под ночь собирались, чтобы соседей не пугать. — Соседей! — смеясь и плача запричитала Рахель, — ах, мамочка, ведь мне самой не сегодня завтра рожать! Что ж они скажут, соседи-то! — Надо было выкинуть его в Днепр, — сердито насупившись, проворчал Шмулик, — и всех делов! Мира Абрамовна прижала к груди маленького крикуна. — Арончик, — сказала она, его зовут Арончик, вашего брата. Арончик — значит весельчак! И мы его вырастим на радость всем нам. *** — Арончик! А-арон Осипыч, а я опять к вам! Это, конечно, пришла наша соседка Лариса Ивановна. У Ларисы Ивановны волосы бело-желтые, как у моей старой куклы, зато брови и ресницы черные-пречерные. Прежде, чем войти к нам в квартиру, Лариса Ивановна снимает тапочки. Вообще, у нее сложная система тапочек. Дома она ходит в одних, а чтобы пройти через маленький глухой коридорчик, который под ее руководством каждый день драит кто-нибудь из жильцов, она переодевает другие, потом снимает их и проходит в чулках. — Может быть, она — йог? — говорит мама. — Мадам, вы меня огорчаете, — вздыхает папа, — где ваши светские манеры? — Мамзер! — привычно машет рукой мама и уходит на кухню. Главная отличительная особенность Ларисы Ивановны — улыбка. Она улыбается так ласково и душевно, что сразу хочется съесть солененький огурчик. Однажды я слышала, как с такой же улыбкой она говорила соседкам во дворе: — Иметь мужа еврея не так плохо. Поверьте, он сам чистит картошку! Это правда. Папа, действительно, сам чистит картошку, так как жалеет меня и маму. Мама — детский хирург, а у меня через месяц — городской конкурс. — А по вечерам он развешивает белье! — Лариса Ивановна просто сияет. — Правда, говорят, у них там что-то отрезано… — Почему ты ее терпишь, не понимаю, — говорит папа. — Что ж поделаешь, соседка, соседей не выбирают. И потом она не такая плохая женщина — вежливая, аккуратная. Мне кажется, если мою маму поселить с крокодилом, и то все будет прекрасно. Во всяком случае, для крокодила. — А-арон Осипыч! — лицо соседки излучает столько доброжелательности, что папа прячется за шкаф. — А-арон Осипыч, а я к вам! Маленькая просьба женщины. Папа тихо вздрагивает. — А-арон Осипыч, выручите соседку, никак не зайду в аптеку, а в доме совершенно нет ваты. Не принесете пачечки три-четыре? Папа растерянно смотрит на меня и маму. — В принципе ничего не имею против, но я сегодня как-то не собирался выходить. Да и аптека уже закрыта. Лариса Ивановна заливисто смеется. — Ах, ну что вы! С работы! Я имею в виду, — с работы принесите. Ведь вы же в больнице работаете, там такой мелочи, наверное, пруд пруди! — Ах, с работы, — говорит папа и свирепо смотрит на маму. — Да, да, конечно. Лариса Ивановна удаляется. — Дочь моя, — говорит папа, — знаешь ли ты, что в старые добрые времена вору за кражу ломали правую руку. *** — Мерзавец, мамзер несчастный! Лучше бы я не дожил до этого дня! — Иосиф Блюм в гневе размахивает ремнем. — Лучше бы я тебя выбросил в Днепр, как советовал твой мудрый брат! Да знаешь ли ты, что в прежние времена вору за кражу ломали правую руку! Вы удивляетесь, что Иосиф Блюм пустил постояльца? А почему бы деловому человеку и не взять постояльца, если почти все его дети разлетелись, как ласточки небесные. А какая от нынешних детей помощь, вы и сами знаете! Рахель, золотце, живет, слава Богу, неплохо, третью девочку принесла своему Мотлу, теперь бы их прокормить! Давид таки окончил университет, и не просто окончил, а на круглые пятерки. И послали его работать не куда-нибудь, а на большой завод, будущий машиностроительный гигант. И должность солидная — инженер. Только, честно признаться, пока с этой должности ходит он форменным образом без штанов, и отец потихоньку от остальной семьи каждый месяц шлет ему двадцатку. А Семен с Мишкой (тьфу ты, Господи, от этих новых имен совсем очумеешь, будто и не свои дети!), так вот эти герои хоть и в штанах, так только потому, что им выдали казенные, как будущим командирам Красной Армии. Сонечка, душа-девочка (это уж мать так ее зовет, на новый лад), в чем только силы держатся, а тоже учится. В техникуме, в самом городе Минске. И не на кого-нибудь, а на зубного доктора. Ну, скажите, знаете ли вы хоть одного человека, который не уважал бы зубного доктора! А сколько ей надо запомнить, бедняжке. Сидит и сидит над своими книжками. Хорошо, если раз в месяц домой выберется. И то, шутка ли для ребенка сто километров! А тут еще недавно встречает Иосифа соседка Броха. А язык у этой Брохи, что тебе змеиное жало. И вот эта самая Броха ласково так говорит: — Вот, ребе Иосиф, была я на прошлой неделе в Минске у зятя, а зять у меня большой человек, городской столовой заведует, да и повстречала вашу Сонечку. Ох уж красавица, ох уж умница! Да только, сдается мне ребе Иосиф, уж не чахотка ли у нее, упаси Бог! Больно худенькая да бледненькая, так и светится. Ну просто сердце зашлось у старого Блюма. Пропадет, пропадет его доченька! Ах, ей бы недельку козьего молочка попить, да парного, глядишь, и щечки бы зарозовели, и наука легче пошла. И что вы думаете, делает наш Иосиф? Берет он свою любимую козу Маньку и шагает с ней в Минск. А что, скажите, сделается козе, если она и прогуляется по свежему воздуху! Подумаешь, сто километров. Свет не без добрых людей, переночевать пустят, а трава да вода, слава Богу, везде есть. И вот приходит старый Блюм в Минск и поселяется у сторожа при техникуме. И целых десять дней поит свою доченьку козьим молоком. И что вы думаете, ожила девочка, как розочка зацвела! А домой Иосиф уж совсем просто добрался. К дому-то дорога всегда ближе. И вот в это самое время, как Иосиф со своей Манькой ходили в Минск, и пустила Мира Абрамовна постояльца. И ведь какой культурный человек, книг-то, книг! И все почти на иностранных языках. Целый день сидит в своей комнате, пишет какую-то важную работу под названием диссертация. Только к вечеру выйдет за ворота, и все хвалит целебный воздух да покой, а воздуха и не видит почти. Иосиф новое дело одобрил. И комната зря не пустует, и доход, какой-никакой, и с умным человеком приятно поговорить. А вскоре старый Блюм просто влюбился в своего постояльца. Это мыслимое ли дело, человек свободно говорит по-немецки, а читает по-английски! И что читает! Все философия да экономия. Слава Богу, Иосиф Блюм и сам человек не простой, учитель, и детям своим не зря дает образование, но такого не видал! И, главное, серьезный, уважительный человек, а ведь молодой еще. Вон местечковые невесты хороводом кружат у их дома, то за солью, то за картошкой, будто у них лавки нет. Мира Абрамовна уж отвечать утомилась, а он будто и не замечает. И деньги все заранее за три месяца внес, а разве ему кто вспоминал! И вот у такого замечательного человека этот мамзер, этот негодный мальчишка украл ножик! Ножик! Ах, какой это был замечательный ножик! Складной, с четырьмя лезвиями разной величины, ножницами и еще такой крученой штукой под названием штопор. Нет, Арон, конечно, не дурак, и не маленький уже, знает, что чужое брать нельзя. Просто так хотелось посмотреть поближе, да и перед другом Славиком (дадут же человеку такое дурацкое имя!) похвастаться. Никто бы и не заметил, если бы не сестра Сорка. Черт ее принес на каникулы! Нет, так-то она сестра ничего, не то, что Мейер, от которого одни подзатыльники, но зачем, спрашивается, совать нос не в свое дело. И зачем ей знать, куда он бежит да что у него в руке? Глупо так попался, вспомнить противно. Ух, отец орал! Думал, совсем убьет. Носится со своим постояльцем, “не кричи, не шуми, не прыгай, не мешай человеку работать”, а постоялец-то и не работает совсем. Арон это точно знает. Если перегнуться с крыши, всю комнату видно. Сидит их замечательный постоялец часами и глазеет в окно, как будто там что интересное показывают. А никого за окном и нет, кроме его сестры, той самой Сорки-предательницы, носится туда-сюда как угорелая. И ножик постояльцу совсем не нужен, вон сколько лежал на столе без дела, аж запылился. А ему теперь хоть из дома убегай. Нет, Арон знает, что сделать! Если залезть на крышу и хорошо перегнуться, то запросто можно закинуть ножик обратно в комнату, например, под стол. Пусть докажут, что он именно этим ножиком играл! А, может, ему Славик дал. Идите, проверьте! Славик — друг верный, не выдаст! Тут главное не спешить. Комната хорошо видна, хоть уже и темнеет. А постоялец на кровати лежит спиной к окну, он не заметит. — Три-четыре — Арон тянется к раме, и вдруг, о Господи, дверь в комнату открывается. Сорка! Опять ее черт принес. С полотенцем. А то этот барин сам не может полотенце взять! И он тоже хорош! Лежит, как их парализованный сосед Хаим, только глазами смотрит в темноте. И Сорка, корова, стоит, как вкопанная, давно бы бежала по своим делам. Наконец, постоялец встает, медленно-медленно так встает, будто ноги его и впрямь отказали, и вдруг опускается перед Соркой на колени! Рама вырывается из рук Арона, и он кубарем летит на землю. Мама-мамочка! Ветки ударяют в глаза, и так противно и страшно хрустит его правая рука. *** Ветки ударяют в глаза, солнце светит, как в середине лета. Какой чудесный день! Нет, кого Давиду не хватает, это братьев! Такая победа! Настоящая победа! Даже трудно представить. И когда его вызвали в Наркомат, догадывался, но боялся поверить. Как это они сказали? “…Перспективный молодой ученый, надежда нового советского производства…” Сразу главным инженером! Конечно, он уже не мальчик, месяц назад исполнилось тридцать два, но сразу главным! Отец не дожил, он бы гордился. Мама не понимает, ей главное здоровье да дети. С женой еще хуже. Нет, она милая, нежная, волосы вьются… Как это Арон заявил? — “Если женщина блондинка, значит уже красавица.” Вот мамзер так мамзер! Я в его возрасте одни учебники видел. Да, волосы вьются, но невозможно же все время только любоваться. Когда человек после 20 часов рабочего дня приходит домой, а его встречают слезами, то какая должна быть причина? Умер кто-нибудь, пожар случился? Нет, оказывается, он цветы забыл купить! Нашла повод для горя! Нет, зря я так. Просто женщины, они для другого. Вот кого сейчас действительно не хватает, это братьев. Арончик, ладно, пацан, что с него взять. Но Семен с Мишей оценили бы в полной мере. Верные его подчиненные, Шмулик и Мейер, как ни гонял их в детстве, лучше товарищей не найти. А здорово это придумали, имена менять. Страна равных возможностей, новая жизнь, новые имена! И сестру так хорошо стали звать. Сонечка, просто аристократическое имя. И сколько великих женщин его носили — Софья Ковалевская, Софья Перовская… Ну, он-то, конечно, в эти игры не играет. Да и мама огорчится, сколько раз рассказывала, как выбирала имя для своего ненаглядного первенца. Небось, дед посоветовал. Царское имя. Дед был слаб до всего великого, сейчас сразу бы вспомнил — город Давида, башня Давида. Забавно, что все эти глупости до сих пор сидят в его голове. Крепко вдолбили! Нет, какое все-таки счастье, что произошла революция! Кем бы он был сейчас? Учителем в хедере, местечковым ребе? Дед, до чего талантливый человек, а что он знал, кроме Торы? Нелепые отжившие сказки! Как прекрасно меняется жизнь. Его сынишка и не поймет, кем это был его прадед, чем занимался. Жена хотела дочку. Даже имя придумала — Настенька. Просто умереть с ней можно! Нет уж, у него будет расти настоящий новый человек. Марлен. В память двух главных вождей пролетариата! Мама, конечно, все портит. Приспособилась малыша Мариком звать. Ну, ничего, он эти штучки прекратит, должна же мама понять когда-нибудь. Да, теперь ведь зарплата увеличится. Почти в два раза! Ну, Арону не отвертеться. Поедет учиться в Ленинград, теперь он их с мамой вполне может содержать. На медицинский. Мама только об этом и мечтает. Снилось ли деду Раппопорту! А Миша уже в Академии. Так и генералом станет. Генерал Блюм! Теперь ничего невозможного нет. Какая прекрасная наступает жизнь! *** Ночь. Так мирно стучат колеса. Какая прекрасная наступает жизнь! Я не сплю, можно ли заснуть на новом месте. Мне не страшно, ну, может быть чуть-чуть, как будто я одна во всем мире не сплю этой ночью. Честно признаться, по-настоящему я не была ни в одном большом городе, кроме своей Москвы. Нет, конечно, мы ездили на Черное море, и даже не один раз, я как нормальный докторский ребенок постоянно болею всякими ангинами, но это не в счет. Там все время была жара, и нудные очереди в столовую, и еще какие-то бесконечные царские дворцы, которые мы послушно посещали, привязав к ногам страшно неудобные войлочные тапки. Нет, конечно, там еще было море, но вы можете себе представить, что такое купание в море рядом с моей любящей мамой! Я не сплю. За окном светлеет, кружится голова в такт движению: тра-та-та, тра-та-та, как аккомпанемент в вальсе. Небо серое и прозрачное, такое прозрачное, что сквозь него просвечивает маленький, как будто простым карандашом нарисованный домик с острой крышей и крестиком на верхушке. Из какой это сказки? Наверное, из Андерсена — высокие крыши и узкие улочки. Навстречу выплывает город такой же прозрачно-серый, как и все вокруг. Высокие светловолосые люди плывут вместе с перроном. Так. Сказка продолжается. Самый высокий, самый прекрасный и золотоволосый юноша спешит к нашему вагону. Это, понятное дело, принц. Значит, в нашем вагоне едет принцесса. Как жаль, если она в обычной одежде. А вдруг нет? А вдруг на ней длинное сказочное платье? Или хотя бы малюсенький шлейф? Я пытаюсь представить себя в длинном платье со шлейфом, но очки как-то не вписываются. Кстати, собираюсь ли я выходить? Все люди уже давно выстроились в проходе со своими чемоданами. Вот ворона! В чем-то мама права, конечно. Я пулей лечу по коридору. Интересно, узнает ли меня дядя Славик, хотя что там особенно интересного, другую такую рыжую во всем поезде не сыщешь! А вон и “принц”, он тоже спешит, но снаружи, как в зазеркалье. Вот он подбегает к двери, и хотя я стою на самой верхней ступеньке, его прозрачные синие глаза оказываются прямо напротив моего лица. — Здравствуй, Соня, — говорит он. — Я рад, что ты приехала. Ну, да. Это был Янис. Тот самый последний сын тети Майи и дяди Славика. Мы идем по пустынному странному утреннему городу. Тепло, но солнца нет, может быть, поэтому кажется, что Янис сейчас растает в тумане, как ежик из мультфильма. Ах, нет, это из-за очков! Я все-таки успела сдернуть их и запихнуть в карман. Моя рыжая макушка едва достает до его пояса, и я всей кожей ощущаю веснушки и дурацкие ленты в косах. Янис вдруг подмигивает мне заговорщицки и прыгает через лужу. Даже если я разбегусь, как на соревнованиях в школе, вряд ли мне удастся допрыгнуть до середины этой лужи. Подходит автобус, и Янис подает мне руку. Мне еще никто и никогда не подавал руки. Дома, когда я еду куда-нибудь с родителями, мама просто все время держит меня за руку, как будто я отстаю в психическом развитии, а если мы едем с классом в театр или на каток, то тут уж запрыгивай поскорее, иначе можно остаться не только без рук, но и без ног. Представляю, какая красная у меня сейчас физиономия, но Янис ничего не замечает. Вот мы уже выходим, и он опять подает мне руку, и я мечтаю, что сейчас подойдет еще один автобус, и мы будем ехать и ехать, входить и выходить… — Пришли — восклицает Янис, останавливаясь у маленького одноэтажного дома со скворечником. — Ну, я побежал. — Сессия, понимаешь, — говорит Янис, — каждые три дня другой предмет. Завтра химию сдаю. Зверская наука! Я машу рукой и улыбаюсь. Конечно, я понимаю, химия — зверская наука.
Дядя Славик, доложу я вам, почище моей мамы! Сначала он опрыскал комнату духами из пульверизатора, потом три раза накормил меня обедом, стремительно наполняя тарелки и восклицая: “Кушай, кушай, не стесняйся!”, и, наконец, принялся бегать по соседям, таща меня за руку и восклицая: “Нет, вы посмотрите, какая красавица!” К вечеру пришла с работы тетя Майя и началось долгое и серьезное обсуждение, какой из костюмов мне подойдет, и успеет ли мастерица связать за три дня. Дело в том, что дядя Славик работает на трикотажной фабрике, но, оказывается, там выполняют и частные заказы. На мои тихие протесты дядя Славик прослезился и принялся целовать меня в макушку, приговаривая: “Ах, скромница, ах красавица, ну вся в отца!” Дальше начался настоящий карнавал. Меня кормили сто раз в день, и если я по неосторожности или от маминого усиленного воспитания хвалила какое-нибудь блюдо, то назавтра весь стол уставлялся этим блюдом или его вариантами. Мне купили сережки, и тетя Майя, жестом фокусника вытащив из-за спины иголку, тут же проколола мне уши. Скажу вам по секрету, мама с папой весь прошлый год обсуждали, проколоть ли мне уши, и не поранит ли это мою детскую психику. В выходной был устроен праздничный обед в мою честь. Я сидела за длинным столом в свежесвязанном ярко-зеленом костюме, а рядом сидели огромные беловолосые братья тети Майи с такими же большими и молчаливыми женами. Все они ласково улыбались, как будто увидели живого гнома в колпачке, и ели мясо такими большими порциями, что у меня захватывало дух, и пили водку из тяжелых темных стаканов, не говоря ни слова и совершенно не пьянея. И дядя Славик пил водку, и обнимал меня, и тетю Майю, и по очереди всех жен, и я готова была вечно жить в этом тесном смешном доме, со скворечником и гудящей печкой в углу, потому что здесь было, как в старой теплой сказке. И потому, что здесь жил Янис. В прошлом году папа купил магнитофон. Для меня, конечно. Чтобы я могла записывать свое исполнение и потом находить ошибки. Это почти как смотреться в зеркало, веселенькое занятие! Но зато вместе с магнитофоном мне досталась катушка с песнями. Тихими странными песнями без названий и имен исполнителей. “Не гляди назад, не гляди…”, “Понимаешь, это странно, очень странно…”, “Любви моей ты боялся зря, / Не так я страшно люблю…” Я влюбилась в эти песни не понимая, как когда-то в рисунки Матисса. Я бормотала их с утра до вечера, и мама даже решила, что я начала заговариваться. Теперь я все поняла. Их написали про меня. Я не гляжу назад. Я понимаю, что все это очень странно. Я не так страшно люблю Яниса. Может быть, я совсем его не люблю. Я просто не знаю, как теперь жить. “…Когда же ты уходил к другой / Или просто был неизвестно где, / Мне было довольно того, что твой / Плащ висел на гвозде.” Весь дом полон Янисом. Кресло отодвинуто, и раскрытая книга придавлена диванной подушкой. Еще влажное полотенце в ванной. Недопитая чашка кофе на столе. Я брожу по пустому утреннему дому, листаю книжку, пью кофе из его чашки, прижимаюсь лицом к мокрому полотенцу. За окном тихий серый дождик, можно брести совсем без зонтика, седые старушки в маленьком как комната кафе едят шоколадные пирожные. К обеду все собираются домой. Янис прибегает последним, смахивает намокшие волосы со лба, теребит мою косу длинными как у скрипача пальцами. — Как живете, караси? — весело и непонятно спрашивает он. Я не могу ответить. Я даже дышать не могу. Я тихо заползаю в большое кресло в самом темном углу гостиной и тупо молчу. Янис усаживается на ковре, и как тогда в поезде его синие глаза оказываются напротив моего лица. Веселые прозрачные глаза, колени у подбородка. И я прекрасно понимаю, что если сейчас вместо меня поставить, например, горшок с фикусом, ничуть не изменится этот ясный приветливый взгляд. Каждый вечер Янис уходит. — Повторять? — спрашивает дядя Славик и подмигивает мне. — Не забывай, у тебя все-таки сессия. — Повторять, повторять, — смеется Янис и машет мне рукой. Он бежит по переулку, а мы с дядей Славой смотрим ему вслед. Янис влюблен. Уже почти год. В прекрасную студентку по имени Линда. Даже не с его курса, а на год старше. По ней сходят с ума все приятели Яниса, так, по крайней мере, уверяет дядя Славик, но она холодна и неприступна. И вот недавно что-то изменилось. Кажется, Янис все-таки добился ее ответного внимания. (Было бы чему удивляться!). Это к ней он летит каждый вечер, невзирая на сессию. “Значит, принцесса все-таки существует, — думаю я, — чувствовало мое сердце!” — А я так радовался, когда ты родилась у своего папы, — вздыхает дядя Славик, — вот, думаю, как складно выходит, у меня — сын, у Арона — дочь, и разница такая подходящая. Нет, не подумайте, что я разревелась, хотя, конечно, очень хотелось. Я соскучилась. Вдруг ужасно соскучилась по маме, по школе, по своему пианино. Так одиноко без музыки. Ой, какая же я тупая! Единственная вещь, которой можно не стыдиться. А Янис даже не слышал, как я играю. Как же я не подумала! — Как же мы не подумали, — дружно всплескивают руками дядя Славик и тетя Майя. — Мы даже не слышали, как ты играешь! — Еще два дня, — восклицает дядя Слава, — уйма времени. Пианино? Это уж вы не волнуйтесь, пианино я организую. Вы знаете, где дядя Слава “организовал” пианино? У себя на фабрике! В актовом зале. И заодно наприглашал кучу родственников и сослуживцев. Все было бы не страшно, к чему — к чему, а к выступлениям я привыкла, но утром ко мне подходит Янис, как всегда улыбающийся и прекрасный. — Видишь ли, Сонечка, — он разводит своими длиннющими руками, — я ужасно сожалею, но, наверное, не успею прийти на твой концерт. Возникла одна срочная причина… Да, я понимаю, возникла одна срочная причина. Я даже знаю, как зовут эту причину. — Может быть, ты сможешь попозже, не к началу? — позорно прошу я. — Там самое красивое — финал. — Прекрасная мысль, — восклицает Янис, — я постараюсь прямо к финалу! “Любви моей ты боялся зря, / Не так я страшно люблю. — повторяю я про себя, как заведенная — Мне было довольно видеть тебя, / Встречать улыбку твою…” Я хорошо сыграла на этом внезапном концерте. Даже, наверное, лучше, чем на городском конкурсе. ...Но Янис не пришел. Он не успел и к финалу. “И в тихом ветре ловить опять / То скрипок плач, то литавров медь… / ...А что я с этого буду иметь, / Того тебе не понять.” *** Братьев, вот кого ей не хватает! Вот кто разделил бы с ней эту радость. Пятерых детей вырастила Мира Абрамовна, но никто не дался ей так тяжело, как этот последний, ее любимчик, мамзер ее ненаглядный. Уж не говоря про его рождение, вот стыда-то было перед соседями, и дальше ни минуты покоя не знала: то в овраг убежит, то с крыши спрыгнет, а прямо перед Сонечкиной свадьбой, помнится, руку сломал. Хорошо хоть кривым не остался. И ведь такой ласковый мальчик, и сердце доброе, но озорник, озорник! И учиться ленился, это в их-то семье! Давид раз не выдержал, отлупил, как сидорову козу, и ведь помогло, хотя она всегда против такого воспитания. Иосиф рано ушел, не дожил до такого праздника. Первый доктор в семье Блюмов! Как все радовались, что он на медицинский поступил (а что особенного с его-то памятью!), но ведь и на этом не кончилось ее беспокойство. В первую же весну присылает телеграмму: “Встречайте. Еду с Люсей.” У нее и сердце оборвалось, — женился, негодник. Вместо учебы, вместо всех надежд! И хоть бы сообщил потихоньку, а про телеграмму-то все соседи узнали. Тут еще Давид гостил с семьей, жена у него милая, но уж больно хрупкая, не опора мужу, да это так, к слову вспомнилось, а главное, такая у нее тогда на сердце тяжесть была — а не поплакать при чужом человеке. Смешно сказать, полместечка отправилось встречать младшего Блюма, — с женой едет, да с городскою. А как остановился поезд, тут и вышел ее красавец, мамзер ее бессовестный, с собачкой на поводке! Ух, помнится, разгневалась она, так рассердилась! И перед Давидом стыдно. Сколько сил, сколько денег вложил в этого паршивца! Так и сказала: “Пока диплом доктора не получишь, чтоб духу твоего здесь не было! И ни про каких твоих жен и девиц слышать не желаю!” Вот так вырвалось в сердцах, а он, дурачок, поверил. Четыре года носу не казал! Правда, письма присылал регулярно, и учился, учился на совесть, это уж ей знакомые сообщали. Но главное-то она не узнала. Он ведь и вправду женился, бедный ее мальчик. Тайком от матери! Без денег, без жилья. И только тогда и сообщил, как диплом получил. А он, оказывается, уж без пяти минут отец! Жена — на последнем месяце. Вот такая-то радость! И врач с дипломом, и муж, и отец. И девочка, говорят, такая хорошая, добрая, из семьи порядочной. Верочка Зак. Уж не наших ли Заков родственница? Нет, наверное, люди бы знали. Ох, как сердце бьется! А что удивительного, уж семьдесят миновало! Братьев, вот кого ей сейчас не хватает. Вот что мучает ее долгие годы. И когда это было? Точно и не вспомнить. До войны еще. Младший, Арончик, пришел как-то под вечер туча тучей, и стал ходить по комнате, пугая маленькую Сарочку. — Нету, нету будущего в этой стране, — стонал он, размахивая руками. Это уже не первый был разговор с тех пор, как не приняли его в университет. Ни его, ни братьев. Не удалось им окончить училище с медалью, а без медали какая дорога еврею? — Что, лавку открывать? — кричит Арончик, — нету, нету будущего! Верное место нашел Арон для жалоб. Кому как не Мирке понять его. Не сбылась их мечта, не сбылась мечта ее мамы, благословенна ее память, не выучились мальчики. А что же делать? Какой выход? — Есть выход! — говорит Арон, и глаза его загораются. — Америка! Нужно уехать в Америку! Молчит Мирка. Страшно ей. Где она, эта Америка? Как там жить? — Можно там жить, — говорит Арончик, — прекрасно можно жить. Великая страна! И все, все равны! Никакой черты оседлости, никаких ограничений! Сегодня ты чистишь ботинки, завтра — первый миллионер. А сколько университетов! Сколько университетов! — Лазаровичи уехали, — говорит Арончик, — Шульманы, Злотники! Главное, деньги на дорогу, только деньги на дорогу. Только выбраться отсюда! И тут решилась Мирка, Мира Абрамовна Блюм, а правильно ли, только Бог ее рассудит. Да и что ей это ожерелье? Так, память о любимой бабушке. Но память не в ожерелье, а в сердце. Конечно, хотелось бы передать девочкам. А подумаешь, как бы лишней беды на них не навлечь. Вдруг рассорятся, или ограбит кто, или донесет какой недобрый человек. Такое бесправие вокруг творится, всего можно ожидать. Решилась Мирка, Сарина любимица. — Бери, Арончик, — быстро шепчет она, суя ему в руки ожерелье, — думаю, вам хватит на дорогу. Только здесь никому не показывай, свези в Минск, к Мотлу Шапиро, он такую вещь не упустит, много может заплатить. Вот так и случилось. Своими руками отправила братьев, разлучилась с самыми близкими людьми! А все так близко было, и равноправие, и университеты! Каких-нибудь десять лет прошло. И кто теперь помнит ее, черту оседлости? Нет, не доехали они тогда. Сразу она сердцем почуяла. Не зря же сына назвала именем любимого братика. И вот тебе, пожалуйста, — уже доктор! Как она соскучилась по нему, родному ее Арончику, мамзеру ее ненаглядному! *** — Нет, я просто не понимаю, как она поедет одна, — говорит мама, — ребенку еще нет восемнадцати! — Ой, здравствуйте Саша! Входите, пожалуйста, входите! У нас гость, папин коллега и любимый ученик, Александр Яковлевич Каминский. Красивое имя Александр. По-гречески значит — защитник. Когда Саша входит в комнату, кажется, что внесли небольшой шкаф. Не большой, но и не маленький. Видно, Саше самому неловко, потому что он долго возится в прихожей, снимает свои огромные ботинки, раскладывает по карманам пальто огромные перчатки, аккуратно вешает шарф. Саша очень аккуратный и точный человек. Идеальные качества для хирурга, говорит папа. Если мы приглашаем Сашу к семи, он приходит без одной минуты семь и потом долго стоит в прихожей, развешивая свой шарф и старательно не замечая, как мама сдергивает с головы бигуди, а я пролетаю из ванной в мокром халате. — Входите, Саша, входите. Саша входит в комнату, садится, аккуратно поддернув на коленях брюки, и молчит. Он вообще говорит мало и очень медленно, обдумывая каждое слово. Действительно, идеальный характер, особенно на фоне нашего семейства. Однажды папа решил повесить полочку на кухне. — Не нужен никакой мастер, — заявил он маме, — минутная работа! Папа, действительно молниеносно вбил два гвоздя и повесил полку. — Вот видишь, — сказал он. Полка упала и разбила тарелку. — По-видимому, плохо гвоздь вбил, — извинился папа. Полка упала еще раз, придавив маме палец. Дальше лучше не рассказывать. Полка летала по кухне, как птица, папа гонялся за ней с гвоздями и молотком, постепенно разбивая одну за другой любимые мамины тарелки, а за папой гонялась мама, горько стеная и вытирая полотенцем пот с натруженного папиного лба. Тут появился Саша. Сначала он снял висящую на одном гвозде полку и аккуратно поставил ее в угол. Потом он выстругал какие-то палочки, удивительно ловко поворачивая нож своими огромными пальцами. Потом он взял у мамы сантиметр и долго мерил стены, потолок и даже, кажется, пол. Мне стало скучно, и я ушла в комнату. Минут через десять Саша тоже вошел в комнату и молча сел, аккуратно поддернув брюки. Я помчалась на кухню. Полка висела строго параллельно стенам, как солдат в строю, в ведре лежали аккуратно сметенные осколки тарелок, а над ними прямо в воздухе парил веник. — Я там вбил маленький гвоздик, — вежливо объяснил маме Саша, — чтобы нижний край веника не заламывался. — Саша, вы представляете, она собирается одна ехать в Прагу на конкурс! Совершенно одна! Я быстро ретируюсь за шкаф. Вот и старое зеркало, мой вечный недруг. Нет, надо признаться, положительные сдвиги есть. Во-первых, я выросла. Не бог весть как, конечно, но теперь даже рядом с Янисом я бы уже не выглядела так безнадежно нелепо. Янис… Как будто чья-то холодная жесткая лапа сжимает сердце. “Не гляди назад, не гляди…” Так. Лучше вернемся к зеркалу... Очки тоже исчезли. С тех пор, как я безжалостно запихала их в карман на платформе в Вильнюсе, они появляются на моей физиономии только в крайних случаях, например, на очень важной лекции. И — ничего, зрение даже лучше стало. И лент поубавилось. Но одну я все-таки оставила. Темно-коричневую, бархатную. Только я не вплетаю ее в косу, а завязываю сверху. Получается очень трогательно, как у гимназисток на старых фотографиях. Наша учительница гармонии, почтенная Эмилия Леопольдовна, тихо тает при виде сей прически и явно завышает мне оценки. Феликс тоже говорит, что так очень красиво. Да! У меня же появился поклонник. Феликс Горохов, со скрипичного отделения. Он провожает меня из училища, послушно волоча мой портфель и папку с нотами. Пусть скажет спасибо, что я не играю на виолончели! Феликс считает, что он гений. Впрочем, у нас многие так думают, про себя, конечно. Всю дорогу в троллейбусе Феликс рассказывает мне о своих будущих планах и гастролях. Я вежливо киваю. Все-таки музыканты иногда бывают ужасными занудами, не про меня будет сказано! При входе в квартиру я замечаю огромные Сашины ботинки. — У нас гости! — радостно сообщаю я Феликсу, — извини, — и, чмокнув в щеку, быстро выпроваживаю его за дверь. “…но, Боже мой, какая скука!” Саша пригласил меня в кино! Вот потеха! Он шагает по улице своими большими шагами, аккуратно обходя лужи, а я вприпрыжку догоняю. Уж лучше бы просто посадил меня в карман! Как будто услышав, он наклоняется и предлагает взять его под руку. Ха! Ну, что ж, будем учиться ходить под руку. А что тут смешного? С кем я, скажите на милость, могу ходить под руку? Папа всегда мчится вперед, расталкивая толпу, как в пионерской игре “Зарница”, просто хочется дать ему в руку красный флажок. А с Феликсом хождение под руку невозможно по техническим причинам — под рукой он таскает скрипку. Кино называлось странно и грустно — “Жил певчий дрозд”, и было совсем не про дрозда, а про смешного нелепого музыканта из оркестра. Он разговаривал ни о чем с разными людьми, и спешил, и опаздывал на свои репетиции, и лежал на траве, а за кадром лилась и лилась музыка, и я могла пропеть ее такт за тактом. “О, мой Бог…” Интересно, как аккуратный обязательный Саша должен воспринимать такой фильм? Я повернулась, и тут же раздался громкий шепот: — Девушка, — попросите своего супруга снять шапку, наконец! Ну, ничего же не видно! Саша снял шапку и начал извиняться перед сердитой теткой, как будто был виноват, что уродился таким великаном. “Я выйду за него замуж”, — подумала я без всякого восторга. Мы возвращались поздно вечером, молча глядя из окна троллейбуса на темную улицу. Ничего примечательного на улице не было. Да, Феликс хоть про гастроли рассказывает. “Вот шкаф ходячий! — внезапно разозлилась я, — доброго слова не вымолвит. Можно подумать, его каждый день называют моим супругом!” У входа в подъезд Саша вдруг наклонился, как будто заслоняя меня от всего мира, и поцеловал. Очень тихо и просто. “Александр — значит защитник”, — красиво подумала я. Жить стало легко и радостно. Жить стало легко и радостно. В доме суматоха. Папа отменил два дежурства. К нам приехал дядя Славик! — Ты же понимаешь, по дороге из санатория, ну просто не мог не заскочить! Сначала он сто раз расцеловался с папой и мамой. Потом бросился ко мне, прижимая одну руку к сердцу, а другой прикрывая глаза, чтобы не ослепнуть от моей безумной красоты. И тут же потребовал сыграть “ту чудесную вещицу”, что я исполняла на их незабвенной фабрике. (Господи, что ж это было?) Дальше началась небольшая пресс-конференция. — Майя? Вышла на пенсию. Что-то устала очень. Нет, нет, здорова. Да, видно, накопилось за жизнь... — Янис? Женился красавчик! Уговорил-таки свою Линду. Да, я же вам писал! Как она? — Дяди Славино лицо кривится, будто он лизнул лимон. — Ничего, сам выбирал, сам пусть и живет! Мальчику два года. Она с ним только по-литовски разговаривает. — Так! Что же это мы сидим?! Жестом фокусника дядя Славик достает из чемодана пять бутылок грузинского вина и огромный сыр. — Пир! — кричит он, — я семь лет не видел своего лучшего друга! По такому случаю мы обязаны устроить пир! На пир срочно вызывается Саша. Дело в том, что папа совсем не может пить, у него печень, но немыслимо огорчить дядю Славу... Саша является строго в семь с бутылкой водки, двумя банками шпрот и большим шоколадным тортом. Папина печень плачет горючими слезами. — А, наплевать, — кричит папа, — один раз живем! Нет, это надо было видеть! Бутылки составлялись под стол по мере опустошения, чтобы мама не могла сосчитать и не расстраивалась зря. Тосты сопровождались песнями и даже немножко плясками, как будто дядя Слава был не инженером на ткацкой фабрике, а самым отчаянным джигитом. На третьем часу папа сомлел и прилег в углу на диванчике. Саша держался на высоте. Он наполнял рюмки с хирургической точностью, одновременно помогая маме разделывать жареную курицу и подпевая дяде Славе в самых ответственных местах. Пел он, надо признаться, ужасно, что не помешало дяде Славику полюбить его самой горячей любовью. Они тут же назначили день приезда Саши в славный город Вильнюс, потом решили для полной картины прихватить и нас с мамой, я уже собралась было, но тут мама заявила, что если мы сейчас же не отправимся спать, то она за себя не ручается. Дядя Славик как-то очень послушно согласился, вдруг стало заметно, как он устал. — Ну, ты хватил, — сказала я Саше, провожая его до дверей. Кажется, у вас принято рассчитывать лекарство на килограмм веса. Не все же такие слоны! — Да, есть малость, — виновато сказал совершенно трезвый Саша. — Увлекся. Уж очень классный дядька! Он что, брат Арона Иосифовича? — Нет, — сказала я, — у моего отца нет братьев. *** Мишу и Давида арестовали в один день. — Это какая-то ужасная ошибка, — твердила заплаканная Вера, укачивая Марьяшу, — дикая, немыслимая ошибка. Но это не было ошибкой. Он все понял. Это было какое-то сознательное уничтожение. Два месяца назад забрали Якова. Тогда никто из них не поверил, хотя вокруг уже происходило что-то непонятное. Он рванулся в Москву, — разобраться, помочь. Возможно, есть враги, ревизионисты, но Яков? Профессор, интеллигентный человек. С сестрой что-то ужасное творилось, просто на стены бросалась. Еще, помнится, какой-то человек пришел, молодой, может быть, ученик Якова, так она так кричать начала, что соседи стали заглядывать, думали, что-то случилось с Фанечкой. Яков, отцовский постоялец, милый добряк! Сколько он тогда в этих жутких очередях отстоял, сколько бегал по знакомым и сослуживцам. Ничего! И приговор какой-то дикий. Десять лет без права переписки! Так. Главное не поддаваться панике. У сестры какие-то сбережения есть, первое время продержится. А что с остальными? Люба — человек практичный, истинная жена военного, написала, что хочет уехать к Рахели в деревню. Это действительно выход. И детям будет легче, говорит, сына чуть из пионеров не исключили, кого-то он там побил из-за отца. А вот Давида жена? Такая милая, на киноактрису похожа, он тогда хоть и пацан был, но сразу разглядел. Что она будет делать? Даже подумать страшно. И не с кем посоветоваться. Вера — только реветь может не хуже Марьяши. Мама, бедная мама. Как же он гордился, идиот, что выдержал характер. А ей-то как дались эти четыре года! Все по лестнице спешила, торопилась на Марьяшу глянуть. Только в дверь и успела зайти. И что толку, что они — два врача? Ничего, ничего не помогло! Ни искусственное дыхание, ни кордиамин. Хотя теперь, наверное, радоваться надо, что она не дожила до всего этого кошмара. А, может быть, жену Давида тоже к Рахели? Затоскует она там. Ничего. Сейчас не до женских нервов. Да, это единственный выход! Надо хоть поспать немножко. Завтра на дежурство. Хорош же он будет! Стучится в дверь кто-то? Не может быть!!! Нет, они раньше приходят, вон уже рассвело. Нечего так паниковать. Все-таки дверь открыл не сразу, постоял немного. Стук повторился. Очень уж робкий, эти так стучать не станут! На пороге стояла дрожащая Фанечка, прижимая к груди какой-то сверток. Руки разжались, сверток тяжело рухнул на пол. “Пушкин. Академическое издание. Первый том.” — Арончик, — сказала Фанечка, — Арончик, маму арестовали. |
||