ГАЗЕТА БАЕМИСТ АНТАНА ПУБЛИКАЦИИ САКАНГБУК САКАНСАЙТ

Елена Минкина

ПОВЕСТЬ ДЛЯ ГОЛОСА С ОРКЕСТРОМ

Продолжение

***

— Этого не может быть! Это какая-то дикая нелепая ошибка!

Мамин голос дрожит от слез.

— Он три месяца назад был здесь такой веселый, здоровый. Вы же еще напились как зюзи! А Майя сказала, что он знал. Что уже летом нашли метастазы.

— Значит, он знал, — говорит папа, — и специально приехал попрощаться. Это вполне в его духе.

Умер дядя Слава.

Накануне Янис звонил целый вечер. Но никто не отвечал. Это я виновата. Мама с папой как всегда на работе, а я отключила телефон, чтобы не мешал заниматься. Первый международный конкурс в моей жизни.

Мы выезжаем вдвоем с папой. Мама уже не успевает отменить операцию.

Все тот же поезд, то же небо на фоне красных черепичных крыш, тот же Янис встречает нас на перроне.

Прекрасный принц с грустными потемневшими глазами.

Он совершенно не изменился, только, кажется, стал не таким длинным. При виде меня Янис охает и вдруг становится ужасно похож на дядю Славика. Еще мгновение, и он прикроет рукой глаза, чтобы не ослепнуть от моей красоты.

Мы идем к автобусу по скользкой, покрытой мокрым снегом улице.

— Отец ужасно страдал, — говорит Янис, — мы с мамой только молились, чтобы это скорее кончилось. Он категорически запретил сообщать вам. И с работы никого не впускал. Говорил: “Пусть запомнят меня человеком!”

Огромный стол заставлен тарелками с жареным и печеным мясом, бутылками водки.

— Пусть будет все, как он любил, — говорит тетя Майя.

Она опять стала похожа на снежную королеву. Старую усталую снежную королеву с ледяным лицом и потухшими глазами.

Рядом с тетей Майей сидит Линда. Нет, она не сказочная принцесса, как я себе представляла. Скорее она похожа на жен тети Майиных братьев, больших молчаливых жен (я так и не научилась их различать). Только Линда моложе и красивее. На руках Линда держит пухлого белокурого мальчика с серыми глазками.

— Даже хорошо, что у Яниса Майина фамилия, — шепчет мне папа. — Представляешь, этого ребенка звали бы Шнеерзоном!

Поздно вечером гости расходятся. Мясо съедено и выпито такое количество водки, что, думаю, дядя Славик был бы абсолютно доволен.

Папа с тетей Майей сидят на кухне, а я тихо брожу по дому, трогаю старое кресло в углу, полотенце, книжку…

“Любви моей ты боялся зря…”

Нет сил думать ни о чем. Или пора спать?

Я расплетаю косу и начинаю расчесывать волосы. Это занятие не на пять минут, можете мне поверить. Почему человек чувствует, когда на него смотрят?

— Соня, — говорит Янис странным обжигающим шепотом, — Соня! Ты же просто принцесса! Настоящая принцесса с золотыми волосами.

Мы идем по замерзшему ночному Вильнюсу. Скользко, и Янис крепко держит меня за руку. Как первоклассницу. Дует сырой ветер, и я вдруг начинаю ужасно дрожать, просто до стука в зубах. Наверное, сказывается бессонная ночь в поезде и весь этот странный грустный день. Янис почти бегом тащит меня к какому-то старинному дому. О, да это собор. Мы стоим под стеной собора, Янис обнимает меня, закрывая от ветра, он дышит на мои ледяные руки, и прижимает их к своим щекам. И я плачу, плачу, как глупая несчастная первоклассница, которой не досталось мороженого.

— Сонечка, родная моя девочка! — шепчет Янис. — Отец тебя очень любил. И я тоже. Я тоже очень тебя люблю. Ты как будто моя сестра. Чудесная маленькая сестра с золотыми волосами!.. Слушай, я хочу тебе что-то сказать! Линда ждет ребенка. Это будет девочка, я уверен! Хочешь, я назову ее в твою честь?

***

Мама говорит, что папа совсем не растерялся. Он вел себя как настоящий мужчина, хотя ему едва исполнилось двадцать два года. Он только один раз заплакал, в ту ночь, когда к ним приехала Фанечка.

С женой Миши оказалось проще всего. Это была такая мужественная и веселая женщина. Она сразу решила уехать к Рахели, Папа только помог им списаться. Кажется, он послал ей денег, впрочем, какое это имеет значение.

За женой Давида папа поехал сам. Но он опоздал. Опоздал всего на один день. Удивительно, как четко и продуманно она все сделала, кто мог ожидать от такой милой, слабой женщины! Она отвезла сына к знакомым, положив ему в карман записку с папиным адресом. Она убрала квартиру, выключила свет и плотно закрыла все окна и двери, чтобы газ не выветрился раньше времени. Жен главного инженера и бухгалтера их завода к этому времени уже арестовали.

Только к вечеру папа нашел мальчика. Тихого, красивого мальчика с красивым иностранным именем Марлен.

Конечно, их комната была маловата для двух взрослых и трех детей. Но тут опять появляется Соня номер один. У нее была чудесная особенность появляться, когда в ней была острая необходимость и потом незаметно исчезать. Она забрала к себе Фанечку, а для Марика принесла матрас, который прекрасно убирался днем под стол.

— Надо не поддаваться обстоятельствам! — сказала она и записала детей в кружок хорового пения от профсоюза медработников. Половина ее зарплаты как-то незаметно перекочевала в их семейный бюджет, но мама не могла возражать, так как половина папиной зарплаты каждый месяц отправлялась на адрес Рахели. Так они пережили 40-й год и перебрались в 41-й.

Семен служил на Дальнем Востоке, и папа, сколько мог, скрывал от него страшные новости. Но он узнал, конечно, стал рваться в Москву, атаковал начальство, слал рапорт за рапортом. Начальство отмалчивалось, рапорты исчезали бесследно. Видно, в этой жуткой карательной машине произошел какой-то сбой, Семена не только не тронули, но даже повысили в звании. Войну он начал уже подполковником. Он погиб под Сталинградом и похоронен с почетом, как и полагается старшему офицерскому чину. Жена его осталась во Владивостоке, и след ее затерялся. Своих детей у них никогда не было.

Это была, конечно, идея Рахели — привезти всех детей на лето в деревню.

— Мотл расширил веранду, — писала она, — погода стоит чудесная, картошка уже зацвела. Решай скорее, пока вы там не зачахли от вашего гнилого Ленинградского лета.

В мае 41-го папа отвез их всех, маму с маленькой Марьяшей, Марика и Фаню, к Рахели в Белоруссию. Он набрал кучу дежурств и надеялся на свободе заработать побольше, так как просвета не предвиделось, вестей ни от кого не было, ни от Давида, ни от Миши, ни от сестры Сонечки.

***

Так мирно стучат колеса. Тра-та-та. Тра-та-та. Как аккомпанемент в вальсе. Неужели все это случилось, случилось на самом деле? И что теперь будет с ней, с Яковом? Яков! Об этом надо думать. Как он сказал? — “Это просто период, неудачный период.” А вдруг, правда? Якову всегда можно было верить. Он еще что-то говорил. Ах, да, — “держись братьев”. Он же не знал, что братьев тоже… Нет, нет, еще остался Арончик! Арончик — ее опора? Черные глазки, вихор на макушке. Как они все растерялись, когда мама принесла его! Боже мой, Рахелька даже плакала.

Арончик, игрушечка моя. Конечно, у мамы не было сил за ним бегать. “Сорэле, держи его! Сорэле, куда он подевался? Сорка, беги скорей, он же сейчас свалится с крыльца!”

Чтобы мальчик так любил прыгать! Не успеешь оглянуться, он уже летит — с дивана, со стола, с крыши. Нет, хорошо, что у нее родилась девочка. Такая умница, часами играет себе тихонечко. Яков и хотел девочку. Ах, да, Яков. Яков… Это она, она во всем виновата! Замужняя женщина, такой уважаемый дом и вдруг интрижка на стороне. Неправда! Это не было интрижкой! “И если заплакать, то — о любви…”

Солнце было такое жаркое, какое-то совсем южное. И он в белой панаме. — “Какая смешная шляпа!”, — “Вам не нравится?”, — “Боже мой, но почему же сразу выбросить! Это так мило — дом отдыха, белая панама.”, — “Веер? Ха-ха, это уж слишком. Даже в руках никогда не держала!”...

Боже, о чем это она! Яков. Яков арестован. А она сама?! Она же тоже арестована! Безумие. Какое-то дикое коллективное безумие!

Куда они везут нас? Все женщины. А дети? Куда они подевали детей?! Ах, да, они в другом вагоне. Только самые маленькие. Которых нельзя отрывать от матери.

А Фанечка уже большая. Она всегда была как большая, такая умница. Яков так гордился, ни одной четверки в полугодии! Яков. Почему так путается в голове?

Десять лет без права переписки! Что они делают с нами! Через десять лет ей будет сорок два, нет, уже сорок три. Какая разница! А Фанечке двадцать два! Боже мой, почти как ему сейчас! — “Правда, это забавно, белая панама? Я хотел, чтоб вы рассмеялись.” … И если заплакать, то о любви…

Губы горячие, обжигают пальцы, ладони, шею. А щека гладкая, мальчишеская. Как у Арончика. Боже мой, он же ровесник Арончика! Какие жаркие губы, как теплый вихрь… голова кружится… да, вот так раствориться в этом тепле, в этом жаре, не дышать… как невесомо тело, или это руки его обнимают так крепко… земля плывет, губы в губы, дыхание в дыхание… Да! Да! Раствориться в этой нежности. Мальчик мой! Безумие мое! … Яков? Я не знаю. Я ничего не знаю. Только этот миг, еще миг. Я уйду. Я сама уйду. … Боже мой, я люблю его! ... “И если заплакать…”

Яков догадывался. Яков, родной человек, как Рахель, как мама. Какое везенье родиться младшей дочкой в семье. Все баловали, все, мама, Рахель, Давид, но, особенно, папа, конечно.

Папа. Борода седая, в кольцах, их хорошо наматывать на пальчик. Папа жмурится как от щекотки. “Спой, спой, девочка, Фейгеле моя!” — Как легко, как радостно петь у папы на коленях, он чуть подтягивает басом, как будто другую песню, но она чувствует, что так еще красивее. Как жалко, что Яков не поет. Нет, нет, сейчас не надо про Якова. Папа, папочка! Как все смеялись над этой козой. А она совсем и не стеснялась. И ведь правда, все время была голодная, наверное, росла еще. Как звали козу? Зорька? Нет, не помню.

Папа умер через два года. Во сне. Смерть праведника. Они оба были праведниками. Как легко ушла мама. Арончик плакал горше всех, даже больше Рахели. Как будто оплакивал всю семью. Ну, да, он ведь еще совсем мальчишка, а тут сразу и отец, и сирота. Как мало она горевала о папе! Неужели она действительно такая жестокосердная? Нет, тогда так много всего навалилось — Яков, Москва, Фанечка.

Это папа придумал пустить постояльца. Такой немолодой почтенный человек. Виски седые. Она боялась даже разговаривать при нем! Боже, ему еще не было тридцати пяти! Как он встал тогда на колени. Она чуть не умерла от растерянности. Или от радости? А Арончик в тот день сломал руку. Кажется, опять откуда-то спрыгнул. Папа обрадовался, а мама растерялась немного.

Вот так же она лежала тогда и думала: “Неужели это случилось? Она — москвичка, жена взрослого уважаемого человека!”

Какая веселая началась жизнь! Они купили ей длинное платье, устроили прием. Седой важный военный наклонился и поцеловал руку: “Яков Абрамович, у вас очаровательная жена!” Они обставляли комнату. Шкаф все не влезал, пришлось даже отпилить кусок.

Вот только ночи. Ночи были неуютные, чужие. Она долго возилась на кухне, перетирала сухую посуду. Чужой неуютный человек лежал рядом, тяжело дышал, касался ее жесткими коленями. Тело сжималось и холодело. — “Он хороший, добрый, — повторяла она как заклинание, — он мой муж, я люблю его, я горжусь им!”

Яков не настаивал, молча уходил на кухню, курил. Потом вдруг это прошло. Привыкла слышать его дыхание, засыпать, прижавшись к теплому плечу. Потом появилась Фанечка.

Почему они решили не снимать дачу? Каждый год снимали, прекрасное место, Фанечка там просто расцветала. А тут вдруг взялся этот дом отдыха. Кажется, у Якова начались неприятности на работе. Кого-то уже арестовали, он нервничал, не хотел уезжать из города. Она была как слепая!

Какая прекрасная образовалась компания. Она — самая старшая! Фанечка подружилась с одной совсем большой девочкой. И еще милая пара из села, Таня и Ваня. Он — типичный комсомольский вожак, веселый, курносый, кажется, они и приехали по комсомольской путевке, она — тихая, трогательная, фигура, как у скульптуры в Летнем саду. И еще один совсем молодой человек, поэт, студент ИФЛИ. Откуда он взял эту смешную панаму? Гуляли до поздней ночи, устроили поход за грибами, хохотали как сумасшедшие. Каждое утро он приносил цветы. Вместо вазы использовали ведро для мытья полов, ставили в угол, обернув бумагой. Фанечка упивалась свободой, новой подружкой, загорела, как индеец. Кто-то придумал концерт самодеятельности.

“Да, конечно, она споет. Она обожает петь! И призы? Ну, тогда просто никаких вопросов! — Аккомпаниатор попался вполне приличный, сразу поймал тональность. — И нет в мире очей и милей, и черней…” — Как все хлопали! Ну, конечно, дом отдыха, легкомысленное настроение. Про призы не соврали. Пушкин. Академическое издание. Прямо этого года! Жаль, что только один том, ну, ничего, остальные скоро издадут, можно будет докупить. Какой хулиган был этот Пушкин! А Фанечка все понимает, смеется, как большая. Поздно вечером он вложил в книгу листок — “Прочтите потом, пожалуйста.”

Через две недели арестовали Якова.

***

И если заплакать, то — о любви.

Догнать. Дотянуться. Окно затворить.

Утратить, очнуться. Страдать и молить.

Но лишь о любви. Лишь о любви…

Эти стихи я нашла в старом томе Пушкина. Огромный пожелтевший том в бежевом переплете. Академическое издание, 1939 год. Стихи написаны от руки, на тонком, тоже пожелтевшем листочке.

Мама не помнит, откуда взялся у нас этот том.

— А что, стихи о любви? — Мама берется рукой за сердце, — ну конечно, это какой-нибудь из папиных тайных романов!

Конечно, эти стихи не такой уж шедевр, особенно на фоне Пушкина, но они меня окончательно доконали.

Вот уже два месяца, как мы вернулись с похорон дяди Славика. У меня — полная свобода. Мама с папой в отпуске, конкурс приказал долго жить, гуляй — не хочу.

Нет, конкурс состоится, просто “требуется более тщательный отбор участников”.

Это я подслушала разговор директора с нашим парторгом. Подслушивать, конечно, нехорошо, но уж больно тонкая перегородка в классе по гармонии.

— Эмилия Леопольдовна, дорогая, — басит директор, — Вы мне объясните, что это такое?! Да, вот здесь. Софья Блюм!

— Это очень хорошая девочка, — поет дорогая Эмилия, — Вы не помните, такая рыженькая, с косой?

— Вот именно, рыженькая! Эмилия Леопольдовна, мы с вами взрослые люди, спуститесь на землю! Никто не разрешит нам отправить за границу девушку с такой фамилией, да еще с такой вызывающей внешностью.

— Но она самая сильная в группе пианистов. И потом…, мы же должны ей как-то объяснить?

— Пошлите не пианиста! Горохова, например, прекрасная биография, из семьи рабочих. Не ищите проблем там, где их нет! А объяснять? Конечно, если вы считаете нужным… Ну, скажите, что у нее маленькие руки.

— Но если заплакать, то о любви… — твержу я, сжимая в кулаки свои “маленькие руки” — О любви… о любви…

Иногда заходит Саша, и мы молча гуляем по ночной Москве. Весна в разгаре, уже растаяли последние сугробы в тени у подъездов, и только в моей груди сидит большая толстая льдина. Как будто я на самом деле побывала в доме у снежной королевы.

Иногда большое удобство, когда человек все время молчит. Нет необходимости отвечать и делать вид, что тебе интересно.

Вдруг налетает ветер, Саша прикрывает меня своей широкой спиной, и тут силы мои кончаются, и я начинаю реветь, как в ту ночь, под стенами старого собора, на старой площади, в старом городе Вильнюсе.

— Что? Что ты? — спрашивает Саша. — Я тебя расстроил? Я не очень ловкий человек, Сонечка, это правда, но…

— Нет, нет, — я виновато мотаю головой, — не обращай внимания, наверное, весна действует.

Саша берет меня за руку и ведет. Я знаю эту дорогу, мы идем к нему домой.

Саша уже приглашал меня к себе, чтобы познакомить со своей мамой. Высокая статная женщина с большими прекрасными руками радостно суетилась, накрывала на стол.

— Он такой скрытный человек, мой сын, кто мог знать, что у него есть такие милые знакомые! — жаловалась она, — Нет, нет, девочка, не поднимайте это блюдо, вам будет тяжело. Давайте-ка я сама.

— В прежние время это был бы очень серьезный шаг, — сказала моя мама. — Почти предложение руки и сердца.

Единственный способ общаться с моей мамой, это ничего ей не рассказывать!

Мы идем к Саше домой, но его мамы там сейчас нет. Она в санатории для сердечных больных. У больших грузных людей часто бывает слабое сердце.

В коридоре Саша обнимает меня, очень сильно обнимает, но мне все равно, не сломаюсь же я, в конце концов. Он поднимает меня на руки и несет в комнату. Пусть. Пусть несет, пусть не зажигает свет, только чтобы эта подлая льдина хоть немного растаяла и дала мне дышать и жить.

— Соня, — спрашивает Саша глухим голосом, — у тебя было что-нибудь?

— Да, — отвечаю я. — Было.

Нет, я не идиотка и не младенец, я прекрасно понимаю, что имеет в виду Саша. Но мне все равно, что он имеет в виду. Потому что у меня было!

Был ночной поезд, и пустой утренний дом со скворечником, и полотенце, и чашка. Была ветреная холодная ночь у стен старого собора, и Янис, который обнимал меня, и грел мои руки, и любил меня, как свою чудесную сестру…

Мне не плохо, и не страшно, и не радостно. Мне никак. Просто немного больно.

— Соня, Соня, Сонечка… — повторяет Саша. — Прости меня, я идиот, старый чугунный осел! Конечно, мне не надо было спрашивать…

Бедный Саша, положительный точный человек! Конечно, тебе не надо было спрашивать. Впрочем, какое это имеет значение!

Он провожает меня до квартиры. Хорошо, что мама с папой в отпуске, не надо общаться и отвечать на ненужные вопросы. Саша обнимает меня, склонившись как над ребенком, трется носом об мою щеку. И тут эта тяжелая жесткая льдина, наконец, растворяется, и я дышу глубоко и свободно.

— Я позвоню после работы, — говорит Саша. На улице светает. Да здравствует новый день.

***

Мама говорит, что жизнь в доме Рахели выглядела так мирно и патриархально, что все произошедшее с братьями и Соней казалось дурным сном. Марьяше уже шел третий год, она начала прекрасно говорить. На грядках появилась первая зелень, Марьяша садилась на корточки перед каждым кустиком, хлопала в ладоши и восклицала: “Ой, цветочек!” У нее прорезались жевательные зубы, и она постоянно проверяла их пальцем.

— Ну, как? — спрашивала мама.

— Еще не расцвел, — отвечала Марьяша, сокрушенно качая головой.

Люба научилась доить козу и каждое утро “впаивала” во всех детей по стакану парного молока. По субботам приезжали дочери Рахели, совсем уже взрослые девушки, одна даже старше мамы. Иногда приходила в гости Майя, она отдыхала с маленькими сыновьями у родителей мужа. Все было хорошо, но сердце мамы сгорало от тоски и ревности. Ей мерещились коварные практикантки с косами и вышитыми воротничками, которые плотным кольцом окружали юного прекрасного доктора Блюма и уводили его от семьи. Медсестры были еще опаснее. Эти постоянно находились рядом, днем и ночью, а уж мама-то слышала, что бывает на ночных дежурствах в больницах!

15-го июня, оставив Марьяшу на попечение Любы и Рахели, мама вернулась в Ленинград.

Дальше мне не хочется рассказывать. Да вы и так уже догадались. Их убили. Всех. Согнали в одну большую толпу и расстреляли из автоматов. Потому что в феврале 1942 года в Белоруссии еще, слава Богу, не было газовых камер.

Впрочем, что я говорю. При чем здесь слава в этой истории.

И при чем здесь Бог.

***

— Я просто не в силах поверить! — моя бедная мама мечется по кухне. — Кошмар какой-то! Арон, что ты молчишь? У ребенка вся жизнь рушится!

Мама как всегда преувеличивает. Никакого кошмара. И жизнь моя вполне на месте, ничего не рушится. Просто я беременна. Вполне естественная вещь, тем более, мне уже исполнилось восемнадцать. Саша, как порядочный человек, на мне женится, и я рожу мальчика. Или девочку. Об этом еще надо подумать.

— А как же свадьба? — говорит мама. — А платье? Пока оформим документы, ты ни во что не влезешь!

— Товарищи, не надо искать проблем там, где их нет, — говорю я голосом нашего директора — кого ты, интересно, собираешься приглашать на свадьбу? Ларису Ивановну?

— Ребята, — говорю я голосом пионервожатой Люси, — а как мы назовем мальчика? Жду ваших предложений.

— Соломон, — говорит мама.

— Иосиф, — говорит папа.

— Товарищи, спуститесь на землю. Здесь вам не Булгаков и не славный город Иерушалаим. Его же в ясли не примут с таким именем!

— Ну, тогда Миша, — говорит папа, — Семен, — говорит папа, — Давид, Яша…

— Марик, — добавляет мама.

У меня сжимается сердце.

— А девочку?

— Мира, — говорит папа, — Раечка, Фаина, Люба…

— Марьяша, — шепчет мама.

— Ребята, вот видите, а вы огорчаетесь. Хорошо, что я рано начала. Это же успеть надо их всех родить! Представляете! Мальчиков и девочек. Рыжих и не рыжих. И все умные, и прекрасные, и здоровые! И все похожи друг на друга! Нет, им не удастся нас так просто убить! Вы слышите? Не удастся!!!

— Не кричи, — говорит мама, — тебе вредно волноваться.

Вы знаете, какая новость? Ни за что не угадаете!

У меня будет двойня! Мальчик и девочка. Совершенно точно известно. У папы на работе есть шведский ультразвуковой аппарат. Чего только не придумает это медицина!

Еще почти два месяца, а мои дети уже живут совершенно самостоятельной, отдельной от меня жизнью. Они весело топочут пятками и размахивают кулаками. Откуда я знаю? Еще бы мне не знать, когда эти самые кулаки и пятки так и лупят по моему животу, да еще и вытарчивают то тут, то там. Вот потеха!

Все бы ничего, но складывать дорожную сумку с таким животом — не большое удобство. А мама категорически отказалась помогать. Говорит, она не желает принимать участие в этом безумии. А безумия никакого и нет. Просто шефский концерт в Павловом Посаде. Два часа езды! Конечно, я могу взять справку, но за участие в шефском концерте наша ответственная Эмилия Леопольдовна обещает поставить зачет. Три дня, и я буду избавлена от зачета по гармонии!

С именем для девочки все уже решено. Мария. Тут тебе и Мирьям, и Марьяша, все подходит. Мне, например, нравится Маша. А вот с мальчиком что-то застопорилось.

— Может, остановимся на Давиде, — говорит Саша, ничего звучит.

— А, может быть, лучше Славик?

— Нет, нет, Славик не надо, — торопится мама, — Славиком Янис назвал своего второго сына. При живом не хорошо.

Янис. Мой прекрасный принц с прекрасным именем.

— Мама, а почему при живом нехорошо?

— Сама точно не знаю. Предрассудки, конечно. Вроде, у евреев считается, что вместе с именем к человеку переходят непрожитые годы, счастье, удача…

Да, хорошенькие предрассудки. Нет, не хочу я забирать у Яниса удачу и непрожитые годы. Даже для собственного сына.

— Ладно, пусть будет Давид. Тоже ничего. Царское имя.

В приемном покое стены серого цвета. И простыни серого цвета. И даже клеенка. Что, у них краски кончились что ли, в этом Павловом Посаде? Кажется, на этот раз мама оказалась права. У меня преждевременные роды. Эмилия побежала звонить папе. Пока она дозвонится, пока папа сможет приехать, это еще целая вечность. Может, все уже и кончится.

— Извините, пожалуйста, — зову я акушерку. У акушерки уютный, совершенно домашний вид. Она вяжет носок сразу на пяти спицах. Надо же. Целая наука.

— Извините, пожалуйста, — зову я, — мне ужасно больно.

— А что ж ты хотела, милая? С мужиком спать, и чтоб было не больно!

Папа любит повторять, что простота хуже воровства.

— Но у меня особый случай. У меня двойня.

— Здесь у всех особый случай. Вон эта, слышишь, как надрывается.

На соседней кровати светловолосая женщина кричит, закинув голову и раскачиваясь из стороны в сторону:

— Ой, мамочка, ой родненькая, ой не хочу больше!

— Во, вишь, — смеется акушерка, — не хочет она! А с мужиком своим, небось, хотела!

Неожиданно женщина затихает и поворачивается ко мне.

— А меня Валей зовут, — говорит она, улыбаясь искусанными губами. — Уж третий раз мучаюсь. Все надеюсь девочку родить. Ох, крепко берет, наверное, уже скоро. Ой, мамочка, ой, родненькая!

Уже темнеет. Или это у меня в глазах темно? Нет, человек не может это вынести! Где мама, Саша? Почему все оставили меня? Господи, помоги мне! Да сделайте же что-нибудь!

— Подойдите, подойдите ко мне! Я не могу больше!

— Сегодня день ничего выдался, спокойный, — говорит акушерка няньке, — только троих приняла. И чайку успела попить, и пообедать. Вот только эта рыжая больно капризная. И откуда взялась на мою голову? Приезжая что ли? О, смотри, из самой Москвы! Каминская Софья Ароновна. Ну, интересный народ эти евреи! Как тараканы. Ты их хоть трави, хоть топи, все равно откуда-то выскакивают!

Что-то страшное поворачивается во мне, и на кровати растекается большая черная лужа. Это кровь, вдруг понимаю я. Это кровь моих детей!!!

— Папа! — кричу я диким нечеловеческим голосом. — Папа!

И вдруг сквозь ужас и боль — родное, знакомое:

— Варвары! Головотяпы! Я вам покажу, кто здесь посторонний!

Последнее, что я вижу — папино серое перевернутое лицо.

— Папа, — шепчу я, — они убили нас. Они все-таки нас убили.

— И что ты так убиваешься, — говорит Валя. — Девочка-то осталась! Считай, повезло тебе. У меня вон — третий раз и опять парень. Сыновей растить, что улицу топить! Да ты поешь, поешь лучше. Ой, да что ж это делается!

Открывается дверь и в палату заходит женщина. Серая женщина в сером халате с серыми волосами.

— Кто здесь Каминская? Вы? Здравствуйте, мамаша. У меня есть несколько вопросов относительно вашего мальчика.

— Что?!

— Не волнуйтесь, мамаша. Это такой порядок. Мы должны заполнить документы на умершего ребенка. Ничего, я вот здесь сяду? Так. От первой беременности. Пол. Вес. А, вот это! Имя. Как вы его собирались назвать?

Я закрываю глаза. Забыть. Забыть, как наваждение. Как кошмарный сон.

— Мамаша, вы что, не слышите? Я спрашиваю, как вы его собирались назвать? Имя мальчика?

— Отстань от нее! — кричит Валя. — Документы, твою мать! Совсем с ума посходили!

— Зря вы так, мамаша. Есть же порядок. Ну, раз вы молчите, я пишу по имени отца. Александр. Вы не возражаете?

“Пусть будет так, — думаю я. — Пусть будет Александр. Значит, к Саше перейдут непрожитые годы и удачи его сына.”

И все. И пустота.

Перед выпиской меня осматривает профессор, специально привезенный папой из Москвы.

— Так, температура, лейкоциты… Все в порядке. Можно спокойно ехать домой. Вот только, — он смотрит в окно, смешно сморщив длинный нос, — спаек многовато. Многовато спаек. Слишком поздно пошли на кесарево.

— А что, это опасно?

— Опасно? Нет, это совсем не опасно. Для жизни. Но вот детей… детей у вас, возможно, больше не будет.

***

Забыть. Забыть, как наваждение. Как кошмарный сон.

Холодно. От холода страдаешь больше, чем от отсутствия еды. Но сейчас все это не важно. Она должна что-то решить. Она обязана что-то решить!

Соня лежит, завернувшись с головой, плотно закрыв глаза.

“Нельзя поддаваться обстоятельствам”, — сказала Верка-голубка. Милая родная Верка! Сколько лет она пыталась забыть ее, но вдруг встала перед глазами, как живая.

Забыть. Навсегда. Во сне и наяву. Днем и ночью. Забыть гимназию, и девочек из класса. Забыть их город, папу, братьев, маму… Самое страшное — забыть маму. Карие круглые глаза, теплые руки. Милую родную маму, которую любили все, начиная со старой раввинши Блох и кончая непутевой Веркой-голубкой.

Хотя что, спрашивается, маме до Верки? Мало того, что она из гойев, то ли молдаван, то ли украинцев, так она еще и выпить не прочь, сколько раз заставали ее нетвердо бредущей к серой хатке в конце улицы, ее одинокому дому. Но даже не за это прозвали Верку непутевой. Что-то еще постыдное и манящее есть в Веркиной жизни, не зря же так жарко шепчутся соседки, глядя ей вслед и покачивая туго повязанными головами.

Соня догадывается, она уже не маленькая, в пятом классе гимназии, догадывается, но молчит.

А мама жалеет Верку и даже потихоньку дарит ей свои старые платья. Верка добрая. Отсюда и прозвище. Это она всех голубками зовет: Сорэле, голубка, Эстер, голубка.

Папа, конечно, сердится. Папа всегда серьезный, строгий, с большой красивой бородой. Все соседи ему кланяются первыми, и в синагоге у него всегда почетное место. Говорят, папин отец когда-то нашел клад и страшно разбогател. Все это звучит загадочно и невероятно, как из книжки приключений. Соня все время хочет спросить отца, но боится. Клад или не клад, но дед хорошо распорядился своим богатством. Он родил шестерых сыновей и разделил между ними все нажитое имущество, а сыновья разъехались по свету, но каждый из них только умножил деньги отца и укрепил его фамилию. Папа любит шутить, что на свете теперь Заков не меньше, чем городов в Малороссии. Вот и у него уже четыре сына и самый большой дом на всей улице. И ему ли бояться всех этих погромов! Можно ли верить в погромы сейчас, в 20-м веке, когда уже и в университеты евреев принимают, и вот-вот черту оседлости отменят!

Нет, нет! Дальше она не будет вспоминать. Ни страшный стук в дверь, ни звук разбиваемого стекла, ни мамин безумный нечеловеческий крик. Она не помнит, не хочет вспоминать, но из темноты опять надвигаются пустые серые глаза, рыжая борода, оскаленный рот. Холодные жесткие руки хватают ее за грудь, за колени, отвратительная рыжая борода колет щеки, ужасная стыдная боль разрывает все тело…

Нет, нет, Верочка, я не вспоминаю, просто тошнит что-то и рвет, все тошнит и рвет. А мама и братья лежали во дворе у сарая, а папу я так и не увидела, и все оглядывалась, пока ты вела меня за руку по оглохшей улице прочь от красивого дома к своей серой хатке.

Так она и лежала там, в этой самой хатке, за пестрой розовой занавеской дни и недели, дни и недели. И ее все тошнило и тошнило, рвало и рвало, и однажды Верка охнула, и всплеснула тонкими руками, и выдохнула:

— Голубка моя, да ты же беременная!

Нет! Она не станет жить. Она не будет носить в своем теле этого убийцу, этого рыжего ублюдка! Ненависть сжигает ее огнем, а ночами из темноты надвигаются пустые глаза, рот скалится в рыжей бороде, “мама, — шепчет он, — мама”…

— Никуда не годится, — говорит Верка. — Бог тебя спас из всего семейства не для того, чтобы ты у меня тут загасла, как лампадка! Вставай давай. Нельзя поддаваться обстоятельствам!

Вот так умно сказала вдруг Верка-голубка, смешная непутевая Верка-спасительница.

— И что ты все дитя клянешь? Безгрешное оно, дитя-то. Твое оно. Мамы твоей, голубушки, родная кровь! Вставай, вставай, голубка моя, надо дальше жить!

И встала Сонечка, круглая сирота Соня Зак, без роду без племени, потому что лучше быть безродной, чем опозорить свой род навеки. И стала жить дальше, и пришел срок, и родилось ненавистное дитя, упало на верные Веркины руки, закричало, заголосило…

— Ах, голубушка, ах красавица, — запричитала Верка.

С мукой и изумлением глянула Соня в красную кричащую мордашку, а в ответ ей открылись круглые мамины глаза. Родное мамино лицо вставало из нечетких младенческих линий! И как в подтверждение заголосила Верка:

— Батюшки мои, Эстер Малка, голубушка моя, ну вылитая Эстер Малка!

Вот так и появилась у Сони Зак сестричка, любимая ненаглядная сестричка Верочка.Темной ночью бежала она из доброго Веркиного дома со своей единственной мучительной ношей. Прочь, прочь, от дома, от города, от знакомых лиц! Чтобы шла по жизни ее Верочка с добрым именем, чтоб не узнала позора и муки своего рождения.

До самого города Питера гнал Соню страх, а тут вдруг отпустил. И на работу устроилась, и жить начала. И выросла ее девочка, вылитая Эстер Малка и лицом, и сердцем. И отдала это сердце своему чудесному мужу. Нет, нет, не ревновала Соня. Наоборот, как на небеса взлетела, когда увидела она высокого красивого мальчика с породистым еврейским лицом и темными кудрями. Пела ее душа, потому что это был конец всей позорной истории. По закону получала ее девочка и благородную семью и хорошую добрую фамилию Блюм. Кончилась мука ее жизни!

Только раз еще сжалось сердце, когда развернули принесенную из роддома Марьяшу.

— Ой, какая золотая! — засмеялась Верочка. — В кого бы это?

Сжалось, в ледяной комок сжалось Сонино сердце, но тут новоявленный папаша, их ненаглядный Арончик, гордо похлопал себя по груди.

— Наша, Блюмовская, вернее Раппопортовская! У нас по маминой линии, говорят, все рыжими были.

И растаял ледяной комок. И жизнь потекла светлой рекой, как будто и не было вокруг сгущающихся туч репрессий и зла.

Но тут началась война.

***

Мама говорит, что сначала никто не понимал до конца, какой быть этой страшной длинной войне. Она даже обрадовалась, что Марьяша в деревне, пусть побудет до осени, а там, может быть, все и закончится.

Папу оставили военным врачом в госпитале, а ее бросили на эвакуацию детей. Она же была детский врач.

Настоящий ужас пришел, когда наступила блокада. Впрочем, про это уже все рассказано. И про смерть на улицах, и про Ладожское озеро. Мама еще много лет после войны хранила списки отправленных через это озеро детей. Тех, что не нашлись, конечно.

Две долгие блокадные зимы они держались, а последней весной папа слег.

— Это конец, — сказала мама своей сестре Соне. — Я знаю, что он умрет. Я не переживу этого! Этого я не переживу!!!

— Возьми себя в руки! — сердилась Соня, — Нельзя поддаваться обстоятельствам! У тебя дочь (в блокадном Ленинграде они не знали судьбы Марьяши). Ты же врач, в конце концов! Надо бороться.

И мама стала бороться. Она сдала кровь, скрыв это от папы, и получила доппаек. Она нашла спекулянтку и на три куска сахару обменяла золотое кольцо покойной свекрови. Она пыталась отдавать папе свою порцию, но он устраивал такие скандалы, и тратил на это столько сил, что мама, испуганно глотая слезы, жевала свой хлеб. Благодаря ее стараниям папина жизнь не угасала, но и разгораться ей было особенно не с чего.

И тут случилось чудо. Настоящее чудо, как в самой придуманной сказке. Раздался стук в дверь, еле слышный стук, но когда мама ее все-таки открыла, на полу лежал сверток. Довольно большой сверток! И в нем — десять кусков хлеба, каждый с их дневную порцию, шоколадка, две плитки казеинового клея и настоящая толстая луковица! Это было не просто богатство, это была сама жизнь!

Через неделю папа встал. И тут они вспомнили про Соню. Она никогда не исчезала так надолго. Мама шла в больницу, где до сих пор жила Соня, и ноги ее подгибались от страха. И она не ошиблась. Соня умерла. Умерла ровно неделю назад. От голода. Потому, что это были ее десять кусков хлеба. Весь паек за последние десять дней.

Такая вот история.

II

— Нет, я все-таки не понимаю, как она пойдет одна вечером, — говорит мама, — ребенку все-таки тринадцать лет, а не тридцать!

Да, Машке уже тринадцать! Ну, и вымахала. На полголовы выше меня. Про размер ноги я вообще молчу. Взрослая личность!

Личность морщит круглый нос:

— Мамочка, я, конечно, все понимаю, восемнадцать лет, любовь и так далее… Но прежде чем выходить замуж, ты могла, все-таки, посмотреть на ноги!

Видали такую нахалку!

— Скажи спасибо, что я посмотрела на рост! Меня в твои годы из-под стола видно не было.

— Гм! Трудно сказать, что ты с тех пор принципиально изменилась.

— Знаешь, в ней есть что-то от Рахели, — папа откровенно любуется своей умной воспитанной внучкой, — или даже от Миши. Вот посмотри отсюда, сбоку.

— А мне кажется, она немного похожа на мою Соню, — вздыхает мама. — Соня тоже была довольно высокого роста.

В этих обсуждениях я не участвую. Потому что по-настоящему Машка похожа только на одного человека — Сашину маму. Вот кто бы обрадовался! Но Сашина мама умерла одиннадцать лет назад. От сердечного приступа.

— Сонечка, вам просто повезло, лучший муж — это сирота! — говорит Лариса Ивановна,

Ну, конечно! Как только заговоришься с ними, так что-то случится! На этот раз я опаздываю на педсовет. Совещания, заседания… как раз то, что я люблю!

Я бегом пересекаю переулок. Вот и вся дорога. Даже не соврешь, что троллейбуса долго не было.

— Бежит, торопится, твою мать, не хочет огорчить начальство! Педагог с большой буквы!

Это Екатерина Семеновна, наш завуч.

— Ладно, ладно, не делай такой несчастный вид. Педсовет отменили.

Катерина — Ломоносов от музыки. Она родилась в деревне после войны, кажется, пятой дочкой в семье. Отец ее был настоящим алкоголиком, но любил играть на баяне. И Катерина научилась играть на баяне лет с шести и так и играла целыми днями, пока ее не заметили на каком-то смотре народных талантов. Ее привезли в Гнесинскую школу, а через год уже перевели в училище, так как всю школьную программу она отбарабанила за один год, вздыхая и притопывая правой ногой.

Лучшего завуча, чем Катерина, не найти. Во-первых, она очень подходит по биографии и партийной принадлежности, а во-вторых, по-настоящему любит музыку.

Согласитесь, довольно редкое сочетание.

— Соня, ты не подумай, что я придираюсь, но тут одна родительница принесла дневник. С домашним заданием. Вот, смотри, ты пишешь: “Топать копытами. Хвост не поднимать.” Это что, такое задание?

— Ну, это только на два дня, — говорю я, — а потом я новое задам.

Катерина краснеет, как пионерский галстук и садится на свою новую шапку.

— Да ладно, — мне становится ее жалко, — не обращай внимания. Понимаешь, мы “Смелого наездника” разучиваем. Ну, я ему и объясняю: “Вот пальцы — это копыта, а локоть — хвост. Хвост не поднимай!” Он же маленький, ему так веселее. И запоминается лучше.

— Ну, хорошо. Пусть хвост. Но она еще говорит, что ты танцуешь на уроке!

Мне становится скучно.

— Кать, ну ты подумай, что у нас в программе? Менуэт, полонез, полька… Танцы, понимаешь! А современный ребенок и слов таких не слышал. Ну, я потанцую немножечко, ты не думай, что я там шурую вприсядку, и он сразу подхватывает. И чувство ритма хорошо развивается. Или, по-твоему, лучше стучать линейкой по спине?

Я знаю, что Катерина не придирается. Да и не так уж часто на меня жалуются. Скорее наоборот. В мой класс уже давно невозможно попасть. Существует даже особый набор.

Ой, что это я расхвасталась. Нашла достижение! Тоже мне, Нейгауз районного масштаба!

— Соня, — говорит Катерина примирительно, — ты не возражаешь, я посижу у тебя на уроке?

— Валяй, — соглашаюсь я, — сиди. Только сегодня самые маленькие.

— Знаешь, — я начинаю рассказывать быстро, пока малыш не заскучал, — знаешь, жили на свете колючие ежики. Они так и кололись своими иголками, буквально каждую секунду! Поэтому их и прозвали секундами.

Я ставлю пухлую лапу своего будущего Рихтера на две соседние ноты.

— Вот, слышишь? Но некоторые из них, поменьше, были всегда голодные и поэтому особенно колючие. А другие были побольше и подобрее, потому что в животе у них сидела черная муха. — Я указываю на черную клавишу.

Малыш восторженно лупит по большим и малым секундам, действительно, эта менее колючая, эта — более.

— Целыми днями играет, — говорит сияющая мама, — вчера еле спать уложили.

— Нет, это мы только пробуем, — вздыхаю я, — подождите, месяца через два, может быть, заиграет.

— Ой, Софья Ароновна, извините, пожалуйста, — говорит моя вежливая заведующая учебной частью, — совсем забыла сказать! Вам звонил один человек.

— Что-то важное? — пугаюсь я.

— Не знаю. Но очень просил передать. Сказал, что брат.

Мама с малышом раскланиваются и уходят.

— Катя, что ты мне морочишь голову! Какой брат? У меня сроду ни одного родственника не было.

— Ну, честное слово, так сказал! Я даже записала. Вот, пожалуйста: “Брат. Янис.”

— Боже мой! — Я целую Катерину. — Что он сказал? Где он?

— Это же надо так радоваться брату! — фыркает Катерина. — Просто плакать хочется! Да не беги ты, он будет звонить еще раз. Вот, в 16:00. Ты лучше скажи, что мужу говорить? Может, что ты на педсовете?

— Сонечка! — Янис обнимает меня и целует в обе щеки. — Просто поверить невозможно. Учительница, мать взрослой девочки! Сколько же мы не виделись?

— Четырнадцать лет, — отвечаю я, — четырнадцать лет без одного месяца.

— Ну и память! — восхищается Янис. — Да, ты всегда была умница. Такая серьезная девочка с косичками.

— Ты путаешь, — смеюсь я. — С косичками я была еще раньше. Это я в другой раз приезжала. Помнишь, ты встречал меня на вокзале и сразу узнал.

— О, действительно! Тебя нельзя было не узнать. Такая рыжая одна, наверное, на весь поезд приехала!

— Да, я тогда была ужасно некрасивая.

— Неправда, — смеется Янис. — Ты была очень симпатичная маленькая девочка. С двумя косичками. Только очень сердитая. Со мной совсем не хотела разговаривать. Я даже пытался с тобой заигрывать, ничего не помогало!

— Я была в тебя безумно влюблена, — говорю я, — просто до потери сознания. Я даже боялась смотреть в твою сторону. О, знаешь, утром, когда все уходили, я потихоньку допивала кофе из твоей чашки. Представляешь?

— Я ничего не знал, — говорит Янис, — совершенно не догадывался. Послушай, — лицо его бледнеет. — А потом? Когда ты приехала во второй раз? Помнишь, когда умер папа?

— Еще больше, — смеюсь я. — О, это была самая безнадежная любовь на свете!

— Боже мой! — Янис берет мою руку, прижимает к своим губам. — Боже мой, какой дурак! Я тогда совершенно потерял от тебя голову. Ты была сказочно хороша. И волосы, — Янис проводит рукой по моей голове, заколки рассыпаются, и коса падает на спину, — такие сказочные волосы…

— Ничего, не расстраивайся, — говорю я, — это Пушкин виноват.

— Пушкин?

— Ну, конечно! Это он придумал, чтобы женщины сами объяснялись в любви. С тех пор мы и не даем вам покою. А так жил бы мирно, ничего не знал.

— Жил бы, — повторяет Янис, и целует мои руки. Каждый палец в отдельности, а потом — ладонь.

Я давно собираюсь поменять часы. Мои уже очень старые. Наверное, поэтому, цепочка расстегивается, и они падают на землю.

— У меня поезд, — растерянно говорит Янис, глядя на мои часы, — через сорок минут. Командировка, понимаешь?

— Понимаю, — говорю я, — командировка. Святое дело. Я тебя провожу.

— Соня, скажи, — Янис все сильнее сжимает мои руки, — тогда, четырнадцать лет назад, ты бы вышла за меня замуж?

Он целует мои глаза, волосы, горящие щеки. Он обнимает меня, и земля уходит из-под ног, но я не падаю, а лечу по старому московскому двору куда-то вверх, к крышам, к заходящему солнцу…

Хорошенькое занятие для учительницы в двухстах метрах от собственной школы!

— Ты забыл. — говорю я. — Четырнадцать лет назад ты уже был женат. Окончательно и безнадежно женат. Мы разминулись. Мы просто немного разминулись. Это я опоздала тогда, понимаешь? А сейчас ты опоздаешь в свою командировку, и тебя уволят с работы.

— Ты прелесть, — говорит Янис. Он бежит к поезду, высокий и прекрасный. Поезд гудит и трогается точно по расписанию.

Ну, уместно ли такой взрослой тетке реветь посреди улицы, да еще сморкаться в ноты сороковой симфонии Моцарта!

***

— Машка, — говорю я, — что-то меня на прекрасное тянет. Не рвануть ли нам в Ленинград? Обожаю города с буквой “Л”.

— Ты имеешь в виду Питер? — уточняет моя дочь, — ну, давай, рванем. Только с одним условием — еще куда-нибудь пойдем, а не только в один твой Эрмитаж!

Действительно, Питер. Даже Санкт-Петербург. И буква “Л” здесь совершенно ни при чем.

— Конечно, не в один Эрмитаж, — говорю я, — мы еще пойдем в Русский музей.

Я родилась в Ленинграде. На улице с названием Московский проспект. Как будто сама судьба предвещала моим родителям, что со временем они переберутся в Москву. Так и случилось. Но сначала они уехали в Сибирь. Папе, как военврачу, дали туда направление на работу, на три года. Собственно, никто не надеялся, что я появлюсь на свет, так как мама была еле живая после блокады, смерти сестры Сони и всего того, что случилось в Белоруссии.

— Но это было бы уж слишком большое свинство со стороны Господа Бога, — говорит папа, — не оставить хоть одного наследника всему семейству Блюмов.

Когда они получили назначение, мама очень обрадовалась, хотя со стороны это могло показаться странным — большая ли радость ехать в Сибирь, да еще с наконец-то рожденным после стольких отчаяний грудным ребенком. Но мама не любила Ленинград, все свои несчастья она связывала с этим городом. Больше она ни разу в жизни там не была.

А у меня к Ленинграду какое-то особое чувство, как к человеку, очень близкому человеку, с которым мы случайно разминулись.

Весна в разгаре. В Летнем саду вынули из ящиков скульптуры. Я сижу на скамейке, а Машка скачет по дорожкам, размахивая руками от избытка впечатлений.

— Нет ничего прекрасней весны и искусства, — говорит элегантный очень старый человек, сидящий рядом со мной. — Когда-то в молодости я знавал одну милую молодую девицу, у нее была точно такая фигура. Как будто живая скульптура из Летнего сада! У нее еще был такой простоватый муж. Типичный комсомольский вожак.

Я невольно улыбаюсь.

— И вы, конечно, были в нее влюблены?

— Я был безумно, смертельно влюблен! Но не в нее. Там была другая женщина. Прекрасная, потрясающая, совершенно взрослая женщина. Вы знаете, деточка, ведь она была не старше вас! Вы даже чем-то ее напоминаете. Да-да, не смейтесь! У нее тоже была дочка. Очень хорошая спокойная девочка. Это была самая настоящая любовь. Я совершенно потерял себя. Я отчаивался и сходил с ума. Я боготворил каждый предмет, которого касалась ее рука. Знаете, бывает такое чувство, когда каждая пустяковая вещь, косынка, чашка, вдруг обретают особый смысл…

— Знаю, — говорю я.

— Это было летом, на курорте, странное, легкомысленное время! Мы устроили поход за грибами, хохотали как сумасшедшие. Я носил шикарную белую панаму, воображал себя поэтом. Она так смеялась!

— А потом случилось чудо…

— Деточка, я никогда никому об этом не рассказывал, но сейчас, когда кончилась уже и моя жизнь…

— Она мне ответила! Мне кажется, она даже полюбила меня, может быть на мгновение, но полюбила! Это были немыслимые безумные часы — глаза в глаза, дыхание в дыхание… А вокруг стояло черное время — доносы, репрессии. Но я был совершенно слеп! Я подарил ей стихи, страшные, почти пророческие стихи, но они возникли случайно. Если бы я что-нибудь понимал!

— Через две недели арестовали ее мужа.

— Я сразу понял, что это конец. Она отказалась меня видеть. Один раз я все-таки пришел, но она начала так кричать, что сбежались соседи, думали, что-то случилось с ее девочкой.

— Потом я узнал, что ее тоже арестовали. Единственное, что я сделал для нее, это отправил девочку к родственникам в Ленинград.

— Она умерла от пневмонии. В поезде, по дороге в ссылку.

— А стихи? — спрашиваю я. — Вы можете почитать мне эти стихи?

— Конечно, если вам интересно.

“И если заплакать, то — о любви …

…Утратить. Очнуться. Страдать и молить…”

Отзыв...

Aport Ranker
ГАЗЕТА БАЕМИСТ-1

БАЕМИСТ-2

АНТАНА СПИСОК  КНИГ ИЗДАТЕЛЬСТВА  ЭРА

ЛИТЕРАТУРНОЕ
АГЕНТСТВО

ДНЕВНИК
ПИСАТЕЛЯ

ПУБЛИКАЦИИ

САКАНГБУК

САКАНСАЙТ