|
|
***
— Перестройка, твою мать, — говорит Катерина, — ждали, ждали, дождались! В нашей школе раздают талоны на сапоги. Белые сапоги, кажется, итальянские. Очередь длинная и сосредоточенная, потому что училок у нас хватает, а талонов мало. Над очередью тихо парит атмосфера ревности и взаимной нелюбви. — Катя, я пойду, — шепчу я. — Все равно моего размера не будет. А Машке еще рано за такие деньги. — Стой, — строго говорит Катерина, — мать называется! Это моей Ленке рано, а твоя скоро школу закончит! — Вот, вот, только ей не хватает явиться в школу в белых итальянских сапогах. Вчера на воротах опять написали “Бей жидов!” — Глупости, — говорит Катерина, — не может такого быть! Я у Валерика спрошу. Нежным именем Валерик зовут Катиного мужа. Он милиционер. Огромный веселый дядька, пожалуй, не ниже Саши, но уж точно толще. — Ну, спроси, спроси, — бодро говорю я, — может, Валерик махнет своей палочкой, и весь этот бардак полетит к чертям, включая общество “Память”. — В этой стране нет будущего! — Саша взволнованно ходит по кухне. В нашей кухне и мне не разбежаться, а тем более Саше, и я опасливо смотрю, как покачиваются чашки в такт его шагам. Так Ленин ходил по камере в каком-то фильме, три шага в длину, два в ширину. — Что ты смеешься, не понимаю! — обижается Саша. — Я на последнем дежурстве потерял больного от отека легких, потому что не хватило мочегонных, твою мать! Бездарная страна! — При чем здесь моя мать, в конце концов! — взрываюсь я. — Вы что, сговорились с Катериной меня доконать? Русский язык формировался почти тысячу лет, и в нем достаточно слов, чтобы цивилизованный человек мог выразить все чувства от гнева до восторга! — Значит, недостаточно, — улыбается смущенно Саша. — По крайней мере, таким цивилизованным людям, как мы с Катериной. — Нет, ты подумай, — опять начинает Саша. — Дело не только в отсутствии денег. Им же на все плевать! Детей заразили СПИДом из-за грязной капельницы! Во всем мире наркоманы болеют СПИДом, а у нас дети! А ты посмотри, что творится в правительстве! Да зачем в правительстве, посмотри на нашу администрацию. В больнице теснота, послеоперационный блок сто лет не ремонтировали, инфекция бесконечная, а они продали этаж иностранцам! Теперь у нас в шикарных условиях лечатся с перепою финские рабочие, а старый профессор заглядывает к ним в тарелку и глотает слюни. Зато на вырученные деньги вся верхушка поехала в Париж для обмена опытом! Хорошо, я не говорю про диссертацию, про международные конгрессы, но хотя бы без этого ежедневного унижения! — Но что же делать? — говорю я. — Какой выход? — Надо уехать. В Америку. Великая страна, что бы ни говорили. И там действительно существует равноправие. Ты знаешь, однажды американского дирижера спросили, сколько у него в оркестре евреев, так он не знал! О, господи! Это же из анекдота. Саша совершенно не помнит анекдоты. — Послушай, — говорю я, — у нас уже есть одна великая страна. Может быть, выберем что-нибудь поскромнее? — Что именно? Ты опять про свой Израиль? Романтика еврейского местечка? Или ты думаешь, весь мир нас дожидается? Нет, я не думаю, что нас дожидается весь мир. Более того, я думаю, что нас не дожидается никто. Но я не хочу в Америку. Я боюсь. Я боюсь, что туда не пропустят маму с папой, я боюсь, что Машка уедет от меня, сядет в автомобиль и уедет, там так принято. Я боюсь, что никому не понадобится моя музыка районного масштаба, и я переучусь на программиста и останусь одна-одинешенька с компьютером и молчаливым далеким Сашей… И еще есть одна причина, но про нее даже неудобно рассказывать. Я не хочу идти в американское посольство и рассказывать, как нас угнетают и обижают в России. Именно нас так сильно угнетают и обижают, что мы просим предоставить нам статус беженцев. — Ты что, соратник Сахарова? — спрашиваю я. — Борец за свободу чешского народа? Убежденный сионист? — Это правила игры, — кипятится мой обычно спокойный муж, — ты что, не понимаешь! Сотни прекрасных достойных людей так уехали. У американцев своя бюрократия и свои правила, приходится с этим считаться. Да, я понимаю. У американцев есть свои правила и свои игры. Добрые богатые американцы любят играть в угнетенных негров, голодных албанцев, беженцев из жестокой коммунистической России… — Ты думаешь, они не помогают Израилю? То же самое! Ты приедешь и получишь пособие из тех же самых американских денег. — Ну, давай не поедем, — говорю я. — Что мы там вообще забыли? И диплом врача нигде не признают. Или ты думаешь, там острый дефицит учителей музыки? — Машку жалко, — устало говорит Саша. — Просто жалко Машку. — Соня, — говорит Катерина, — мне надо с тобой серьезно поговорить. — Валяй, — соглашаюсь я, — говори. Опять кто-то пожаловался? — Нет, не в этом дело. Соня, ты знаешь, я думаю, вам лучше уехать из России. Нет, это никуда не годится! Насколько я могу судить по родительским разговорам, сердце нужно человеку, чтобы перегонять кровь по телу, а не бухать так мерзко в горле, вызывая тошноту. — Кать, ты что, вступила в общество “Память”? — Соня, ты не смейся, пожалуйста. Я совершенно серьезно говорю. Помнишь, ты говорила про “бей жидов” на заборе? Я спросила Валерика, допускает ли он возможность погромов в Москве. И ты знаешь, что он ответил? “В принципе, не исключено!” — Соня, это не всё. Тогда я его спросила: “Ну, хорошо, допустим, в нашем подъезде начнут бить евреев, что ты будешь делать?” Мне становится жалко Катерину. — Да, ладно, брось ты эту тему! — Нет, Соня, ты знаешь, что он ответил? “Возьму Ленку и запру дверь изнутри!” Я спрашиваю: “И не выйдешь?” — Он говорит: “Нет, не выйду.” Соня, если Валерик не выйдет, никто не выйдет! Ты слышишь?! — Соня, — говорит Саша, — я очень уважаю Арона Иосифовича, но все-таки во всем существует мера! Так, кажется, они решили дружно меня уморить. Как говорит мамина подруга Фира Семеновна, — “...вот я умру и тогда уж посмеюсь, как ты с ними один останешься!” — Соня, твой отец отказывается ехать! И знаешь из-за чего? Из-за двух старых рюмок и книги Пушкина! Он, что, такой любитель поэзии? — Да в чем дело, в конце концов! Ты можешь внятно объяснить? — В багаж не принимают серебряные вещи и старые книги. Правила такие, понимаешь, правила, а не чья-то конкретная злая воля! Если бы Сашу назначили управлять миром или хотя бы небольшим его участком, то на этом участке воцарились бы разум, порядок и взаимоуважение. К сожалению, его не назначили даже заведующим отделением, потому что он беспартийный интеллигент. Папа сидит надутый, постаревший, и упрямо смотрит в окно. Этот пейзаж он наблюдает по крайней мере лет двадцать, и мне становится его жалко. — Товарищи, спуститесь на землю. Давайте искать компромиссы. — В нашем доме, — говорит папа задушенным голосом, — в нашем доме было столовое серебро. Да, да! Вы можете смеяться сколько угодно, но у нас было столовое серебро — двенадцать прекрасных рюмок и целый набор ложек, больших и маленьких, с чеканкой, царского завода! А у моей мамы было шестеро детей. Шестеро прекрасных детей, я не побоюсь это сказать, хотя и сам отношусь к их числу. И каждому ребенку перед отъездом из дома мама вручала по две рюмки. Наконец, их осталось только четыре. Потому что я был еще мал, а Рахель никуда не уехала, она любила наш городок и хотела там жить и умереть. Потом я стал студентом, но оставался глупым избалованным мальчишкой. Я даже вообразил, что у меня есть характер, и четыре года не видел маму, потому что она меня несправедливо отругала! И тогда она сама приехала ко мне, хотя ей было уже больше семидесяти лет. Она так торопилась увидеть меня, тупого самодовольного идиота, что почти бежала по лестнице. Она умерла в дверях, сразу за порогом. Я ничего, ничего не смог сделать! В ее сумке лежали подарки: яблочное варенье, свитер ручной вязки и две серебряные рюмки. Даже в блокаду, — голос папы дрожит, — даже в блокаду я их хранил для Марьяши… С грохотом падает на пол книжка. — Ненавижу, — кричит Машка, — ненавижу Сталина, Гитлера, Брежнева, КГБ, МВД… Ненавижу, ненавижу, ненавижу! — Мыслимо ли так изводить ребенка, — говорит мама. — Нет, чтобы спокойно подумать и найти выход! Разве можно так легко поддаваться обстоятельствам! — Правила? — спрашивает Катерина. — Ядрена корень, на все у них правила! Ладно, не горюй. Оставляй у меня и рюмки, и книжку, как-нибудь переправим. — Катя, — прошу я, — давай только рюмки. Книга большая очень, не спрячешь. Оставь себе. На память. — Спасибо, — Катерина подозрительно шмыгает носом. — Спасибо, Соня. Знаешь, у меня, конечно, есть Пушкин, но такого красивого издания… — Ну, вот и прекрасно. Это академическое издание, без купюр. Полистай, не пожалеешь. Пушкин такой матерщинник был, тебе и не снилось! — Папа, — спрашиваю я, хотя это глупо — зря его расстраивать. — Папа, а что стало с ложками? — Ложки мама подарила Рахели на свадьбу. Все-таки старшая дочь. Ложки и последние две рюмки. Так что, наверное, растащили. А, может, “экспроприировали” фашисты. Они, говорят, хорошо разбиралась в красивых вещах. *** — Этого не может быть! — папа хватается за голову. — Просто безумие какое-то! Люблю знакомые фразы. Помогают жить. Особенно, когда вокруг все малознакомое. Меньше года, как мы живем в Израиле. — Не суди, — шепчет мама, — человек не всегда может выбирать. Ничего особенного не случилось. Что-то настораживает меня в этом разговоре. Ах, да, мама и папа поменялись местами! — Господа, — строго говорю я, — огласите тему диспута, пожалуйста! Папа смотрит в окно. Наверное, незабываемое зрелище, особенно если учесть, что на улице 32 градуса, и жалюзи плотно закрыты. Мама усиленно вяжет носок. — Да что случилось? — пугаюсь я. Видно, мамины гены проделали свою работу в моем организме. — Майя уезжает в Германию, — говорит мама, не отрываясь от носка. — Зачем? — задаю я умный вопрос. — За светлым будущим! — восклицает папа. — Ей как раз исполнилось восемьдесят! — Арон, не язви, — мама переворачивает носок на следующую спицу, пять штук, целая наука. Терпеть не могу, когда вяжут носки! — Да можете вы объяснить толком, в конце концов! — Нечего объяснять. Янис с Линдой решили эмигрировать в Германию, потому что оба сына уже давно там. Мальчикам хотелось в Европу, им надоела эта вечная перестройка. А теперь Линда тоскует, да и какое будущее в их возрасте в Литве, — ты что, Россию забыла! И Майю забирают с собой. Не может же она остаться одна! — Ребята, — ору я жизнерадостно, — не вижу особой катастрофы. Сейчас весь мир сдвинулся, почему бы и Янису не поучаствовать! Только я не понимаю, пап, разве литовцам так просто переехать в Германию? — Литовцам — нет, а евреям — да. У немцев коллективное чувство вины перед евреями! Пепел сожженных стучит в их сердца! Обожаю коллективные чувства! — Но они… Разве они евреи? — В принципе, фамилия наследуется по отцу, — устало говорит папа. — Вполне законно. Они теперь все Шнеерзоны. Вот Слава бы порадовался! Гулял бы себе по Германии и радовался, радовался… — Ребята, — говорю я, — но согласитесь, что еще глупее, если бы они приехали сюда. Пусть даже Шнеерзонами. Переварить эти черные шляпы без специальной подготовки!.. Сохнут, Пурим, Песах … — И, говорят, там климат легче для пожилых, — быстро соглашается мама, не отрываясь от своего дурацкого носка, — и пособие больше… — Да, пособие — это дело, — говорит папа, — это аргумент, это не какие-нибудь там тридцать серебреников… Дверь с треском открывается, обдавая нас влажным паром с улицы. — Соня, — кричит Саша, — Соня, меня направили в хирургию! Правда, пока без права оперировать, но в хирургию! Ты слышишь? Я сижу на остановке и жду Машку. Нет, не поздно, и не темно, и по улицам здесь ходить не опасно, просто хочется иногда повидать родное дитя. Заодно пройдемся пешком, на автобусе сэкономим. Рядом со мной шумит группка парней. В России их бы смело назвали лицами кавказской национальности. “Лица” мигают мне и радостно гогочут. Вдруг восторг в аудитории резко усиливается. Ну, конечно, это приближается Машка, плавно переставляя свои бесконечные ноги и потряхивая золотистой головой. Восторг среди моих невольных спутников достигает точки кипения. — Иды суда! — старательно выговаривает самый шикарный под одобрительный гул друзей, — иды, тры шекель дам! Эх, нам ли бояться родного брата еврея! — Господа, — говорю я по всем законам иврита из ульпана алеф, — господа, вы что-то хотите от моей дочери? Приятно видеть смущение и изумление на этих мордах! — Нет, нет, геверет, …все в порядке, геверет, …спасибо, геверет… — Машка, а ты пользуешься успехом! — Придурки, — мое дитя морщит нос, — тупые восточные придурки! Квадратные головы! — Ну, это ты загнула! — справедливости ради говорю я. — Они ничего себе. Даже красивые. — Мама, я тебя умоляю! Обсудите эту тему с бабушкой! *** Нет, она не останется в этой дурацкой стране, пусть и не думают! От одной жары можно сойти с ума. В обычных джинсах идешь, а горишь, как в печке. Маме что! “Надень юбочку”. Очень приятно ходить в юбке, когда они только и делают, что пялятся на твои ноги, чуть из машин своих не выпадают! В школе то же самое. Придурки! Три шекеля… Да я за три миллиона с тобой разговаривать не стану. Кривляются, как обезьяны. Нет, конечно, есть и другие. Этот Ави из 12-го класса, местный мажор, говорят, отличник по всем предметам, ничего себе. Так он вообще меня не видит, проходит как мимо дерева. Будет он разговаривать с русской, еще чего! Вечером все идут куда-то, кажется, в бар. Или в паб. Интересно, в чем разница? Никогда не была. Да туда и не доберешься на автобусе. Им что, берут у папы машину и вперед! А от ее родителей какая помощь! Отец и раньше-то на нее внимания не обращал, все в своей операционной. Однажды забыл, в каком она классе! Говорит — в седьмом, а она уже в середине восьмого! А здесь и подавно — или работает, или спит. Мама, наоборот, вечно занимается ее воспитанием, даже слишком. Коньки, музыка, рисование, Третьяковская галерея. А что толку! Она сейчас старается даже не вспоминать об этом, все равно никто из местных не поймет. Нет, она уедет обратно. Вот закончит школу и уедет. В крайнем случае, после университета. Тяпа только и пишет: “Приезжай, мы тебя ждем!” Одну вещь мама, конечно, правильно сделала, отдала ее в математическую школу. Девчонок мало, зато какие! Три ее вечные Ирки: Тяпкина, Левина и Смирнова. Тяпа — самая добрая, но смешная, конечно. Вечно увлекается чем-то до потери сознания, то театр, то гитара. А эти в театры вообще не ходят, даже рассказывать им бесполезно. У Левиной родители тоже в Израиль собирались, но вовремя остановились. Теперь занимаются квартирным бизнесом, Ирке и думать ни о чем не надо. А она, чтобы хоть какую-то свободу иметь, три дня таскалась по лестницам с этим тяжеленным ведром: “купите букетик!”... Мама считает, что ей сто лет, что она сама все должна решать и за все отвечать. И главное, все только и твердят: “Ах, какая мама молодая, ах, какая мама замечательная, ну, просто как сестра!” Конечно, у мамы то концерты, то ученики, в день по три букета цветов. А что человеку если и нужна сестра, то в дополнение к маме, а не вместо, этого никто не понимает. Есть, конечно, бабушка. Но ей лишь бы кушала хорошо. Мало того, что она самая длинная в классе, так хотят, чтоб была еще и самая толстая! Дед того лучше: “Ты из них всех самая красивая!” Даже если у нее вырастет третье ухо, он и то будет уверять, что так гораздо красивее, чем два. И имя, конечно, тоже он придумал! Маша. Дома в каждом дворе по три Машки было. И в детском саду, и в школе. Как будто и не имя, а так, девочка. А здесь еще хуже. Как они произносят противно: “Мар-рыя.” И еще смеются, лишь бы в душу наплевать! Там в школе ее все любили. Меньше трех мальчишек не провожало, она и забыла, как это свой портфель носить. А здесь был школьный праздник, даже целый карнавал, классно у них получилось, но ее никто даже не позвал участвовать. Первый раз сидела в зале с бабушками. Ну, почему все так несправедливо в жизни? *** Иногда кажется, что в жизни все несправедливо. Особенно вечером, когда ложусь в свою холодную одинокую кровать. Вы думаете, Саша меня бросил? “Не дождетесь”, — как говорит старый еврей, когда его спрашивают про здоровье. Просто Саша дежурит. Саша дежурит в понедельник, потому что в начале недели много больных, и в среду, подменяя коллегу, уехавшего на свадьбу (когда в семье восемь братьев и сестер, жизнь плавно переходит от свадеб к похоронам и обратно, можно и домой не заходить!). Саша дежурит в четверг, потому что не будет начальства, и его обещали поставить ассистентом, ну и, конечно, в субботу. Кто же дежурит в субботу кроме врачей-эмигрантов! Если вы думаете, что наш дом ломится от заработанных Сашей миллионов, то отнюдь… Саша работает, как Ванька Жуков — за харчи и науку. Обеды в больнице и, правда, очень дешевые. — Тебе не кажется, что они тебя просто используют? Ни один самый захудалый местный врач не согласился бы работать на таких условиях. — В принципе, — говорит Саша, — в принципе, я всегда очень мало зарабатывал. Просто там, в мире уравниловки, это было не так ощутимо. А здесь — рынок. — Бывает рынок экономический, а бывает рабовладельческий! — Да, — Саша улыбается, — иногда я себя и вправду негром ощущаю. Вчера один стажер, пацан, у меня такие стучались прежде, чем в дверь войти, так вот он мне и говорит: “Сбегай-ка в рентген за снимками, а то мне некогда.” Некогда ему, понимаешь! Ему в операционной, может быть, дадут ложки подержать! — Ты его послал, надеюсь? — Понимаешь, чтобы послать, надо, как минимум, знать язык. Пока я эту фразу составлял, я уже из рентгена вернулся. В принципе все нормально. Пока я не освою местный язык и особенности, я не конкурентоспособен. Или ты думаешь, кто-то добровольно уступит мне свою частную практику? Но зато, Соня, какие возможности! — Сашины глаза загораются неведомым мне прежде огнем. — Если бы ты только знала, какие возможности! Все группы антибиотиков, и назначай, что хочешь, были бы показания. А лапароскоп! Да если бы у меня был такой лапароскоп и такие антибиотики, мой Ванечкин никогда бы не умер от сепсиса! — Какой Ванечкин? — испуганно спрашиваю я. — Ну, Ванечкин. Я же с ним два месяца бился. Разве я тебе не рассказывал? — Ты мне никогда ничего не рассказывал. — Да, правда, извини. Ты ведь, собственно, не интересовалась. Саша кладет голову на спинку дивана и мгновенно засыпает. Я не знала, что Саша бился два месяца. И что ему не хватило антибиотиков. И что Ванечкин все-таки умер. Я совсем не знала никакого Ванечкина, и понятия не имею, что такое лапароскоп. Но ведь я, собственно, и не интересовалась. *** Если, входя в класс, ученик говорит “здрасьте”, если у него вымыты руки и завязаны шнурки на кроссовках — это ребенок эмигрантов. Я с облегчением перехожу на русский язык: — Ну, как? Все получилось? — Получилось, — отвечает он, вежливо шмыгая носом, — аваль, бе перек а шени аккомпанемент непонятный. Там три раза стучать или маспик штаим? Уже третий год я преподаю фортепиано в консерватории. Консерватория — это районная музыкальная школа для детей, желающих учиться музыке и родителей, имеющих возможность платить за это довольно большие деньги. — А где же учатся взрослые, — спросите вы. Что за вопрос! Конечно, в академии. За дверью раздается выразительное пыхтенье, и в щелку пролезает палец. За пальцем появляется круглый черный глаз, потом длинная прядь смоляных волос, прикрывающая второй глаз, и вскоре весь персонаж проявляется и усаживается на пол, разложив вокруг тетрадки, ноты и недоеденный бутерброд с шоколадным маслом. Он преданно ест меня единственным функционирующим глазом — разве геверет учительнице не понятно, что хватит тратить время с этим нудным предыдущим учеником и пора обратить на него внимание. Израильские дети обожают учиться музыке. Слух у них потрясающий, и такая же степень свободы. Они мгновенно схватывают любую программу, любую новую форму, потому что музыка — это и есть слух и свобода. Но не дай Бог дать задание на дом! Вся любовь тут же заканчивается. Потому что еврейский ребенок должен быть счастлив, не переутомляться, хорошо кушать и делать только то, что ему хочется. А если у геверет учительницы нет подхода к современным детям, то никто и не настаивает. Учителей, слава Богу, хватает. Самый распространенный анекдот про нашу алию: “Если по трапу самолета спускается российский репатриант и в руках у него нет скрипки, что это значит? — Это значит, что он играет на пианино.” Я ищу подход. Мы играем на двух роялях, мы сочиняем слова к этюдам Черни (и подписываем их справа налево навстречу нотам), мы танцуем парами и дружно хромаем при каждой ошибке… Видела бы моя незабвенная Катерина! Кстати, она недавно прислала письмо: открыли с Валериком ларек по продаже пирожков и напитков, вроде ничего, появились нормальные деньги. Может быть, смогут отправить Ленку учиться за границу. Кажется, у меня пошло! К весне (при чем здесь начало учебного года, если ребенку захотелось учиться в марте!) мой класс насчитывает 16 человек. Это почти треть всего фортепьянного отдела. Я выдвигаю Пашу на концерт для фортепьяно с оркестром. Паша не подведет, Паша начал у меня учиться еще в Москве. Оркестр тоже не подведет, он собран из местных любителей духовых и струнных инструментов, и Пашу им не переиграть! Через месяц у меня еще пять претендентов на концерт с оркестром. Приходится пока выступать в роли оркестра, и я спешно перекладываю оркестровую партию на второй рояль. На заключительном экзамене мой бодрый разномастный коллектив прочно занимает все ведущие места, а две совершенно местные девочки под названием сабры, вдруг сняв безразмерные футболки и шлепанцы на босу ногу, являются в самых настоящих выходных платьях! К осени ко мне записались еще 20 человек, из них 17 сабр. *** Мой чемодан уже собран. — Смотри, не потеряй билет, — волнуется мама. — И внимательно слушай, когда объявляют рейсы! — И не разговаривай с незнакомыми мужчинами (это, конечно, папа). Что, безусловно, дала эмиграция, это возможность путешествовать. У меня в голове целый список городов, которые надо посетить в первую очередь. Довольно банальный список, честно говоря, — Париж, Венеция, Барселона… — Мама, — задумчиво спрашивает Машка, — я что-то забыла, почему вы никогда не ездили за границу? Нужны были какие-то особые путевки? Вот так вот. Забыла она! — Если бы! — говорю я. — Даже с самыми прекрасными путевками ты не могла поехать в самую незатейливую Болгарию, пока не пройдешь райком партии и не расскажешь биографию Георгия Димитрова. — А кто такой Георгий Димитров? Вот и поговори с ней! Как в анекдоте: “А что такое очереди?” — Знаешь, Машка, а ну его совсем! Что нам этот Георгий Димитров? Давай поговорим лучше про Эрмитаж. Классный был музей, не стыдно вспоминать! В голове у меня целый список прекрасных городов, которые надо посетить в первую очередь. Но среди них нет города Дюссельдорфа. Хотя, в общем-то, название очень красивое, и даже с буквой “Л”. Тетя Майя прислала письмо: “В принципе, это не болезнь, просто старость. А медицина здесь, кстати, очень хорошая, особенно лекарства. И еще нам очень помогает еврейская община, приглашает на праздники — Песах, Пурим, — помогает в съеме квартиры. А электротовары выдали совсем бесплатно, подержанные, но в хорошем состоянии. Может быть, кто-нибудь из вас выберется, посмотрите на красивый город? Так хочется попрощаться…” Папа отказался наотрез. — Ты же видишь, старость, конец жизни, — усиленно страдает он, держась за поясницу. — Судя по биографии нашей семьи, конец жизни совсем не всегда совпадает со старостью, — ворчу я, хотя это жестоко. Но и он тоже хорош! Всех достал со своей непримиримостью. Как будто никогда не существовало антифашистов, гуманистов, великих немецких писателей. — Воннегут, — говорю я, — Генрих Белль, Рильке! И Цветаева, между прочим, очень любила Германию. — Любовь — вещь интимная, — заявляет папа, — и не всегда контролируется умом. Муж Цветаевой, если не ошибаюсь, пытался даже полюбить НКВД. Но почему-то не добился взаимности. Конечно, меня встречал Янис. Он все еще немножко похож на принца, немолодого, уставшего в былых сражениях принца. Ну, может быть, не наследного. Например, двоюродного брата короля. Сообщение прекрасное. Всего пару часов от Дюссельдорфа на местном поезде. И город очень красивый. Даже не город, скорее, старинный парк с воротами, замками и смешными, почти игрушечными горами, по которым мы шагаем, как два гнома — вверх, вниз. Тетя Майя почти не встает. Бедная, бедная моя снежная королева! — Ты знаешь, это даже хорошо, что я сюда попала, — говорит она мне шепотом. — Теперь меня похоронит община, по еврейскому обряду, и значит, мы скоро встретимся со Славой! Как ты думаешь? — Конечно, хорошо, — говорю я. — Конечно, встретимся, — говорю я. — Обязательно встретимся. Мы идем и идем по чудесному городу-парку, вверх-вниз, вверх-вниз. — В принципе, человек везде может жить достойно, — говорит Янис. — На работу по специальности, конечно, не приходится рассчитывать, это очень маленький город, но здесь активная общественность, эмигранты устраивают лекции, есть даже специальные дни встреч. И потом, можно заняться изучением истории города, совершенствовать язык… — Послушай, — спрашиваю я, — а ты не можешь поискать работу в другом городе? — Все не так просто, — говорит Янис. — Понимаешь, нас поддерживает еврейская община, они нам предложили здесь поселиться, платят пособие, снимают квартиру… Да, ты знаешь, что мы хотим попробовать? Издавать газету для эмигрантов! Настоящую газету на русском языке — с объявлениями, рекламой, веселыми рассказами. Можно и кроссворды помещать. Пойдет, как думаешь? — Пойдет, — говорю я. — Конечно, пойдет. Это вы здорово придумали. — Ну, а как ты? — спохватывается Янис. — Как твоя музыка? Прилично платят? — Музыка на месте, — отвечаю я, — а платят, конечно, средне. Понимаешь, учителя во всем мире мало зарабатывают. — Что ты говоришь? Эх, надо было вам сюда приехать! И Саша бы легче устроился, здесь же нет экзаменов для врачей. А уж для музыкантов — полное раздолье! — Знаешь, — Янис смеется, — Линда подружилась с одной парой из Ленинграда, они дают частные концерты. В замках! Город полон богатых людей, владельцев поместий, они обожают музыку! Эти ребята из Ленинграда просто процветают. — Кстати, ты хочешь пойти на такой концерт? — А это удобно? — удивляюсь я. — Это прекрасно! — восклицает Янис. — Хозяин будет просто счастлив. В принципе, у них тут довольно однообразная жизнь. Концерт был совершенно профессиональный. Прекрасная работа! Я просто влюбилась в этих ребят из Ленинграда. И Моцарт, доложу я вам, гораздо лучше звучит в замке со старинной мебелью и камином, чем в нашем Аудиториуме, похожем на провинциальный кинотеатр. — Спасибо, у вас очень красивый дом. — говорю я приветливому немолодому человеку. Можно, конечно, и что-нибудь поумнее сказать, но иврит так и лезет в каждую английскую фразу. Как же мне надоели эти иностранные языки! — Как, разве вы не останетесь к чаю? О, еще и чай. Вот уж мероприятие, так мероприятие! Сервировочный столик на мягких колесах легко катится по пушистому ковру. Изящные вазочки. Изящное печенье. Прозрачные фарфоровые чашки. — Какой красивый стол, — вежливо говорю я, — и чашки… — Да, — радуется хозяин, — это очень старая посуда. В этом доме все старое. А вы обратили внимание на ложки? Да, ложки тоже красивые. Темные, с рисунком. Какой-то знакомый рисунок... — О, да вы профессионал! — восклицает хозяин. — Действительно, это ложки из России. Прошлый век. Это ведь целый набор — большие и маленькие. Старинного царского завода. Тут и чеканка есть. Они достались мне от отца. Можно сказать, семейная реликвия! — А рюмки? — вдруг спрашиваю я. — Да, и рюмки! — смеется хозяин и идет к маленькому темному шкафчику со стеклянными дверцами. В России его бы назвали смешным словом “горка”. — Видите, и рюмки такие же. С чеканкой. К сожалению, только две. Остальные не сохранились… Я молчу, хотя он ошибается, наш милый хозяин. Сохранились еще по крайней мере две рюмки. Очень даже хорошо сохранились и продолжают храниться. У нас в серванте. На средней полке. Потому что Катерина все-таки ухитрилась их переслать, несмотря на все эти ядреные правила!.. И какой-то там корень, твою мать! *** — Мама, — со стуком распахивается входная дверь, обдавая меня парами жаркого воздуха, — мама, угадай, кого я встретила в университете! Да, Машка уже студентка. Все слезы по этому поводу отплаканы и все пироги испечены и съедены. — Я знала, что доживу до этого дня, — повторяет мама, — я знала, что моя внучка будет учиться в университете! Можно подумать, что все остальные члены нашей семьи учились в местечковом хедере. Машка выбрала архитектурный. И прошла, между прочим, одной из лучших. — Вот видишь, — говорю я, — как хорошо, что я тебя таскала на рисование и в Эрмитаж. Все-таки пригодилось! — Подумаешь, — заявляет моя благодарная дочь, — ты меня и на музыку водила, и на коньки. — Серость! Сразу видно, как ты читала классику в своей израильской школе. Умные люди уже давно сказали, что архитектура — это застывшая музыка. — Друг Аркадий, — вздыхает будущий архитектор, — друг Аркадий, не говори красиво! — И удаляется, гордо задрав нос. И ведь это я сама настаивала, чтобы она читала Тургенева. “Отцы и дети”. Так что не на кого и пенять. — Мама, ты как всегда меня не слушаешь! А я встретила Ави! Самый большой мажор был в нашей школе! — Машка, а минор тоже был? — Мама! Тебе бы только смеяться! А он, между прочим, в школе со мной даже не здоровался, проходил, как мимо дерева. А здесь бросился: “что я, где я, на каком факультете?” Представляешь, ну просто — лучший друг! Он тоже уже поступил. На электронику, ты знаешь, это самый трудный факультет, туда психотест нужно как минимум 700! А в армии он был летчиком, представляешь! Да, самое главное, ты знаешь, что он сказал? — Что я была самой красивой из всех девчонок в школе! — Так и сказал? — ахает мой папа. — Самой красивой? Кто бы мог подумать! Саша получил мумхийут по хирургии! Нет, не подумайте, что это еще одно ругательное слово, наоборот, очень почетное профессиональное звание. По-английски называется Senior. — Соня, представляешь, они ничего не могли со мной поделать! Под конец дали целую пачку снимков — СТ1 живота. А я-то хитрый! Я последний месяц все вечера в рентгене просидел! Очки сползли с Сашиного вспотевшего носа, волосы победно торчат вокруг худого замученного лица. — Класс! — говорю я. — Ну ты им дал со своим СТ! Ну, теперь будем праздновать! Откроем частную практику. — Ему бы сейчас коечку, — папа задумчиво глядит на нашего новоиспеченного сеньора, — и рядом капельницу с витаминами. И полстакана валерьянки. Поверьте мне, старому лекарю, без всякого СТ. — Празднуем прямо в этот четверг! — кричит Машка. Нет, только не в четверг. Ведь я же уезжаю. В Прагу. У меня международный конкурс! Нет, конечно, не у меня, а у Юваля. Но все-таки, любимый ученик, первый международный конкурс в его жизни. Его привели в самом начале моей местной педагогической карьеры. Подтянутый израильский папа подтолкнул вперед ушастого мальчишку. Веснушки в пол-лица. Пальцы сильные, длинные. Абсолютный слух. — Эх, жалко, что поздно, — подумала я. — На вид лет десять, не меньше. Ну, ничего, пусть приобщается к прекрасному. Я объяснила ему строение инструмента, ноты, ключи, все, как обычно на первом уроке. — Это все? — спросил он. — А когда играть? Ах, играть тебе! Я достала пару простеньких пьесок. Простеньких, но не для первого же урока! Назавтра он сидел у двери класса. — Что, не получается? — Да, нет, — замялся он, — я это уже выучил. Давайте дальше! Я дала дальше. Через неделю мы перешли к программе третьего класса. А еще через неделю Юваль сломал руку. Правую. — Ну, ничего, — сказала я. — Ты и так поздновато начал. Пару месяцев ничего не решат. Иди, отдыхай. На следующее занятие он явился, как ни в чем не бывало, держа перед собой загипсованную до плеча правую руку. — Я подумал, можно ведь играть одной левой, — вздохнул он. В конце года мы взялись за концерт с оркестром. Мы вылетаем рано утром, Юваль, его папа, я и директор нашей школы. Мы с директором летим на добровольных началах. Но ведь это же Прага, говорят, просто праздник архитектуры, давно не мешало посмотреть. Юваль спокойно глядит в окно, только пальцы, длинные сильные пальцы сжаты в побелевшие кулаки. “Лишь бы техника не подвела, — думаю я, — эх, поздно начали!”. Нет, первое место нам не досталось. Первое место как всегда получил ученик из России. Ничего не поделаешь, старая школа, у нас всему государству меньше лет, чем Гнесинке. Юваля приглашают учиться в Мюнхен. — Подумаем, — говорит его папа, — может быть, лучше после армии. Пусть еще поживет дома. Ну, что ж. Даже дети покидают родителей, не только ученики. “Надо набирать с шести лет, — думаю я. — Нет, с пяти! Вот тогда есть время и для техники.” А что, в мой класс уже давно отдельный набор, даже существует предварительная запись. Да-а, расхвасталась. Тоже мне, Менухин Хайфского масштаба! *** — Заходите, заходите, Соня, у меня как раз перерыв. Наша секретарша Дорит в своем обычном великолепии. Руки сверкают искусственными ногтями и натуральными кольцами, по два на каждом пальце. Голова в ореоле роскошных темно-бордовых кудрей. Что еще? Ах, да, сигарета и большая чашка кофе с молоком. Каждый раз перед дверью в комнату Дорит мне хочется извиниться и записаться на прием. — Соня, дорогая, я давно хочу спросить вопрос. (Не волнуйтесь, это просто дословный перевод с иврита. Очень грамотная и распространенная фраза). — Соня, вы такая молодая (!) современная женщина, почему же у вас такое старомодное имя? — ??? — Нет, действительно. Когда я слышу имя “Соня”, то сразу представляю пожилую эмигрантку из России в широком платье и клетчатых тапочках. — Да, — говорю я, мысленно посылая милую Дорит как можно дальше, — это русский вариант имени Сара, так уж было принято. — Но ведь можно изменить! Вы же в свободной стране. Ваши комиссары остались в России, что вам мешает? Знаете, можно звать вас Софи. Или просто Сарит. Гораздо более современно! — Соня, — сегодня Дорит особенно приветлива, потому что скоро каникулы. — Соня, вы такая красивая (!!) женщина. И у вас такой интересный муж. Не думайте, на него все обратили внимание. Почему же у вас только один ребенок? Так, старая история. Сейчас сердце опять начнет барабанить мне в горло, как будто у него нет другого занятия. Я смертельно завидую Дорит. Для нее не существует границы между участием и бесцеремонностью. — Это старая история, — выдавливаю я. — У меня были неудачные роды. Лицо Дорит полно незамутненного внимания. Она ждет продолжения. — Неудачные роды, — повторяю я. — Врачи сказали, что детей больше не будет. Скорее всего. И зачем это секретаршам такие длинные перерывы? — А здесь Вы к кому обращались? Чем меня еще восхищает Дорит, это верой в особые возможности нашей замечательной страны. — Что?! Вы хотите сказать, что здесь ни к кому не обращались? Так. Записывайте. Записывайте, записывайте, что вы стоите! Доктор Каценеленбоген, улица Вайцмана, 6. Вы что, сомневаетесь? Не волнуйтесь, уверяю вас, это лучший специалист. Просто немного длинная фамилия. Нет, нет, не надо меня благодарить. Пока. Вернемся к этой теме на брит-миле. *** Поздний вечер. Последний ученик собирает ноты. А мне еще добираться! Саша, конечно, опять забрал машину. Вечные страдания — у него дежурства, у меня концерты, автобусы так поздно не ходят… — Дорогая госпожа Камински! За дверью терпеливо сидит старый человек в белой рубашке с галстуком, джинсах и шлепанцах на босу ногу. Ой, кажется это дедушка Юваля. Ну, теперь мне не отвертеться! — Дорогая госпожа Камински! Я пришел не отнять у Вас много времени. Я знаю, как важно Ваше время, чтобы учить детей, а не чтобы разговаривать со старыми евреями. Но с того счастливого дня, как Юваль сыграл на этом конкурсе, я понял, что должен прийти к Вам и рассказать одну историю. — Что? Я хорошо говорю по-русски? А почему бы мне не говорить по-русски, если я родился почти в России и прожил там худо-бедно 23 года. — Нет, вы не знаете моего городка. Его совсем нет на карте, его давно уже нигде нет, ну, может быть, только в памяти еще нескольких таких сирот, как я. — Но я не хочу говорить о грустном! Я пришел поговорить с вами о музыке. — Вы знаете, дорогая госпожа Камински, моя мама очень любила музыку. — Нет, ее некому было учить. Она была из очень простой, почти неграмотной семьи, но у нее были соседи. Какие-то необыкновенные соседи, целая большая семья — и все музыканты. Или певцы. Точно я не могу Вам сказать, но моя мама просто влюбилась в эту семью. Каждый вечер они пели, а моя мама слушала, спрятавшись за занавеской, и плакала от счастья. А потом она подружилась с девочкой из этой семьи, это была какая-то необыкновенная девочка, ужасная красавица, и она стала приглашать маму в гости. А может быть, мама просто влюбилась в кого-то из ее братьев, кто это сейчас может проверить, но моя мама так полюбила музыку, что решила, что ее единственный сын станет музыкантом. К ее несчастью этим сыном оказался я. — А это было такое время, госпожа Камински, что у любого мальчика дух захватывало. Со всех сторон только и звучало: электрификация, индустриализация, коллективизация. И я не хотел быть музыкантом, я хотел быть трактористом. И когда мне исполнилось шестнадцать лет, я записался на курсы механизаторов. — Но, госпожа Камински, Вы, наверное, не знаете, какое влияние имеет еврейская мама на своего мальчика! Днем я учился на механизатора, а вечером играл на баяне и пел гаммы (о, Ваше счастье, госпожа, Камински, что Вы не слышали этого пения!) под руководством нашего бывшего кантора Аграновича. И я еще не знаю, кто бы победил в этом споре, но все решил Гитлер со своей войной. Я не стал трактористом, я стал танкистом. — Вы говорите, тяжелая служба? Ну, это как посмотреть. Хотя бы крыша над головой! А каково было пехоте? А артиллерия? Они же все ходили глухие. — И потом, знаете, госпожа Камински, я не очень боялся. Ведь я подложил уже свинью своей маме с этой музыкой, не мог я еще и погибнуть после всего! — Кстати, госпожа Камински, Вам никогда не приходило в голову, что это вот выражение — подложить свинью — изобрел кто-то из евреев, хотя оно и говорится на русском языке. Какому русскому человеку, скажите на милость, может помешать лежащая свинья? Но это я так, к слову. — Короче говоря, я вернулся, или, правильнее сказать, я не погиб, потому что возвращаться мне было совершенно некуда. Не было ничего — ни мамы, ни дома, ни даже нашего городка, уже не говоря про мой баян. Так что вопрос с моей музыкой Гитлер решил окончательно. — Но я же не хотел говорить о грустном. — В 48-м году я уехал в Палестину — строить новое государство. Ведь я почти окончил курсы механизаторов. — Да, Вы правы, просто смешно рассказывать. Я опять не стал трактористом, я опять стал танкистом, а потом даже командиром танкового взвода. Ведь я уже был опытным воином. А когда в наших войнах наступила передышка, меня направили на важную работу. Даже неудобно сказать, госпожа Камински, меня назначили начальником отдела кадров большого завода! — Вы слышали, госпожа Камински, чтобы еврей был начальником отдела кадров? Но что же делать, если в государстве одни евреи! Так и появились и евреи министры, и евреи полицейские, и евреи дворники, если хотите! — Но я не об этом. Вы помните, госпожа Камински, мы же говорили, какое влияние имеет еврейская мама на своего мальчика? И вот в один прекрасный день мы с женой купили пианино! Это было настоящее трофейное пианино, огромное и черное, с такими подставочками для свечей, как будто его хозяева только и делали, что справляли Шабат. Как раз мой старший сын Меир пошел в школу. — Но Вы знаете, госпожа Камински, это уже не та страна, где еврейские дети слушались своих родителей. Мой сын не хотел быть музыкантом, он хотел быть летчиком! Вы представляете? А что я мог поделать? Да, у нас есть такой закон, что родители должны подписать детям согласие, когда они идут в боевые войска. Но тот, кто сочинил этот прекрасный закон, не знал, какие дети вырастут в этой стране. Вы думаете, мой сын не стал лучшим летчиком в своем отряде? — А потом началась эта война в Ливане. Вы знаете, сколько дней продолжалась война в Ливане? Я знаю точно, потому что именно столько раз я умирал. Каждое утро этой чертовой войны я умирал и каждый вечер воскресал не хуже ихнего Иисуса Христа. — И что Вы думаете? Мой мальчик вернулся! Целым и невредимым. Ему в отличие от меня таки было куда возвращаться! — Он уже получил полковника, а ведь это неплохие деньги, госпожа Камински, совсем неплохие. И они с женой решили построить виллу. — Вот так вот, виллу, госпожа Камински, из белого камня, с двумя этажами и тремя туалетами! Правда, то, что находится вокруг этой виллы, язык не поворачивается назвать садом, но если взять в масштабах самой страны… — Думала ли моя мама, госпожа Камински, что ее родной внук будет жить в вилле с дубовой лестницей и тремя туалетами? Скажу Вам по секрету, госпожа Камински, я таки до сих пор не понимаю, зачем одной семье столько туалетов, но не дай Бог спросить об этом молодых! — Короче говоря, когда вилла была достроена и во всех туалетах выложен пол мрамором, как в центральной городской синагоге, ко мне вдруг приходит мой мальчик, мой боевой полковник, и как-то так крутит головой, как будто не может говорить напрямик со своим родным отцом. — Папа, — говорит он, — папа, что ты думаешь насчет пианино? — А что я могу думать насчет пианино? — отвечаю я. — Стоит себе в целости и почете, и твоя мать регулярно вытирает с него пыль, и это, кстати, довольно нудная работа из-за всяких завитушек и подставочек. А что ты еще хочешь, чтобы мы делали с пианино? Может быть, ты думаешь, что мы на нем играем? — Папа, — говорит мой сын, — я вот что хотел тебя попросить. Что, если мы заберем это пианино? Может быть, Юваль захочет учиться? — Вот, собственно говоря, госпожа Камински, мы и приблизились к концу моей истории. И знаете, госпожа Камински, если до этого благословенного конкурса я не знал, где покоится душа моей бедной мамы, то теперь я уверен, что она в раю, в самом настоящем раю! — И ведь знаете что еще, госпожа Камински? Иногда я думаю, что моя мама не так уж любила музыку. Я думаю, она таки немножечко завидовала своей подружке и ее прекрасному семейству. И что забавно, госпожа Камински, она так часто мне об этом рассказывала, что я до сих пор помню, как звали эту девочку. — Блюм. Сонечка Блюм, вот как ее звали. *** Как вкусно пахнет пирогом из кухни! Конечно, мама, как всегда, найдет повод поплакать. “Я знала, я знала, что доживу до этого дня!” “АВИ + МАША” нарисовано на крышке прекрасного, ну, может быть, чуть покосившегося торта. Ну, право же, самую малость. Да, Машка собралась замуж! Ничего себе летит время. — Радуйтесь, радуйтесь, — Саша мрачно глядит в окно, — вот так за одно поколение теряются все культурные традиции! Это была твоя идея — везти ее в Израиль. Теперь будешь с внуками на иврите разговаривать! Толедано — это же и не приснится такая фамилия! — Папа! — возмущается Машка, морща круглый нос (и куда ее замуж, такую свистуху?), — папа ты не прав. Ничего не теряется, даже наоборот, Ави уже немного выучил русский. — Да, да, — подтверждает мама, — вчера так вежливо говорит: “Здравствуй, бабушка.” Культурный мальчик! Саша молча машет рукой. — И про фамилию. Про фамилию ты тоже зря. Ави говорит, когда евреи уходили из Испании, они поклялись, что пятьсот лет не ступят на оскорбившую их землю. Так и сказали: “Толедо — но!” И, кстати, сдержали слово в отличие от ваших современников! — Давай, давай, хвали своих евреев! Посмотрим, как они тебе устроят свадьбу, ханжи несчастные! Да, это больной вопрос. Дело в том, что нам нужно доказать еврейство Машки, чтобы она могла вступить в религиозный брак. Потому что у ее родителей не было религиозного брака. — Еще одна мамзерка! — радуется папа. “Для доказательства нужно совсем немного, — сказали нам в раввинате, — предъявить свидетельство рождения бабушки по материнской линии.” — Может быть, пойти и объяснить? — размышляет мама. — Вот, вот, пойди объясни им, что твоя сестра Соня в 1917 году забыла, как звали ее родителей! Машка фыркает: — Как забыла? Вы что, серьезно? — Нет, ты мне скажи! — Саша от возмущения встает и возвышается над нами, как прокурор на трибуне, — ты мне скажи, почему это — национальность по матери? Сначала у них одни праотцы — Авраам, Исаак, Иаков — а потом вдруг по матери? Где же логика? Да у этих праотцев дети уже не евреи, если так судить! — На этот счет есть разные мнения. — говорит образованная Машка. — Вроде бы, во времена Иудейской войны, когда римляне забрали многих еврейских женщин в рабство, и появилась эта идея — всех детей, рожденных от матери еврейки, считать евреями. — Вот, вот, — радуется Саша, — в этом вся и логика! Как им удобнее, так и решают. А потом, пожалуйста, — Божий закон. — Папа, как ты не понимаешь! Праотцы — они же были действительно Отцы, они заботились о своих детях, гордились ими, мечтали умножить в поколениях. А у детей, рожденных от насильников-римлян, отцов не было. Не было, слышишь? Это были дети только матери. Но они же не виноваты! По-твоему, лучше считать их изгоями? Мама мешает суп и одновременно пытается найти в мусоре очередную пропавшую вилку. — И чего так кипятиться, — вздыхает она, — чего спорить? “Римская война, праотцы”, нашли, о чем горевать! Давайте, я сама пойду в раввинат и все им объясню. — Интересно, на каком языке ты собираешься с ними разговаривать? — Бабушка, бабушка, — кричит Машка из коридора, — тебя к телефону. Из раввината! Испуганная мама хватает трубку: — Их бин Бобе, — вдруг кричит она, — йа! Мейделе! Гурништ нихт гурништ! Зай гизунд! Азохом вей! Боже мой! Я в отчаянии беру вторую трубку. — Благодарю вас, — извиняется вежливый старческий голос на иврите. — Мы просто хотели поговорить с вашей бабушкой. Она действительно помнит идиш. И фамилия — Зак. Мы думаем, этого достаточно. Можете приходить за разрешением на свадьбу. — Машка, — говорит Саша, — а теперь объясни, Бога ради, для чего вся эта заваруха с религиозным браком? Поехали бы как нормальные люди на Кипр и расписались! — Папа, ты понимаешь, брак должен быть освящен. Освящен! А иначе это просто еще одна еда в ресторане. И потом Ави… Ави сказал, что он должен стоять под хупой со своей любимой женщиной. Со своей любимой женой… — А что, и фамилия не такая плохая, — вдруг говорит папа. — Помнится, у нас в роду был какой-то Толедано. Ох уж этот папа! Выдумает, так выдумает. Ну откуда, скажите на милость, у нас в роду мог взяться человек с фамилией Толедано? *** — Господа, нам письмо! — Маша размахивает большим конвертом. — Счет за телефон? — ахает мама. — Не счет, не отчет и не реклама. Настоящее письмо. Из Америки! — Из Америки это точно мне, — смеется папа, — наверное, от Клинтона. — Господа, вы готовы к прослушиванию? Только прошу не перебивать, я вам не синхронный переводчик. Господа готовы. Они давно сидят рядком на диване, мама с крючком, папа с газетой. Так скучна и однообразна жизнь, когда кончаются силы. Не зря кто-то из великих сказал, что старость — это бестактность природы. — “Мои дорогие друзья!” — начинает торжественно Маша. — Вот видите, — радуется папа, — мы его дорогие друзья! — Дедуля, не обольщайся. Это формальное приветствие. — “Мои дорогие друзья! Я глубоко сожалею…” — Сожалеет, я так и знала! Что-то случилось! — ахает мама. — “Я глубоко сожалею, что отнимаю ваше время, но эта тема волнует меня всю жизнь. Я разыскиваю родственников моего покойного отца…” — Дедуля, а, может, у нас есть богатые родственники в Америке? А мы-то вкалываем! — Читай, читай, вертихвостка, — голос папы вдруг садится, и он начинает кашлять. — “Меня зовут Самюэль Раппопорт. Родителей моего отца звали Авраам и Рахель…” — Авраам! Папа, — кричу я, — ты слышишь, Авраам! А как звали твою бабушку? — Не помню, — папа растерянно разводит руками. — Она очень рано умерла, еще когда мама была девочкой. — “Моего отца звали Аарон Раппопорт. В 1912 году он с братьями эмигрировал в Америку. Но в Белоруссии у него осталась сестра. Белоруссия — это одна из провинций старой России…” — Хорошо, что он нам объясняет, а то иди знай, что такое Белоруссия! — Читай, читай, — шепчет папа. — “Сестру моего отца звали Мирьям Раппопорт. В конце прошлого века она вышла замуж за Иосифа Блюма. У нее было пятеро детей. Отец оставил мне список всех этих имен, но я не преуспел найти их в России. Моя жизнь уже финиширует…” — Как “финиширует”? — спрашивает мама. — Ну, подходит к концу, наверное, он старый человек. — “Моя жизнь уже финиширует, поэтому я решил написать вам, хотя вас нет в этом списке. Но все остальные данные подходят. Я почти успел найти вас в России, но вы эмигрировали, и это взяло еще время, пока мне ответил израильский департамент. Мой отец был глубоко привязан к своей сестре, более того, он утверждал, что и он, и его братья обязаны ей жизнью и благополучием. Всю его жизнь отец мечтал разыскать сестру, но, к сожалению, Советская Россия не отвечала на запросы. Я живу надеждой, что успею выполнить волю отца. Я прилагаю мои телефоны и прошу связаться со мной, если вас это не затруднит. Может быть, вам интересно будет узнать, что отец и его брат Георг прожили долгую успешную жизнь, а второй его брат, Майкл, умер от опухоли головного мозга в 1928 году. У всех братьев были семьи, у Майкла трое детей, у отца и Георга по четыре. Всего наша семья содержит сейчас 56 человек. С глубоким уважением и надеждой. Самюэль Раппопорт.” — Звони, — кричит папа Маше, — звони скорее! — Дедуля, у них сейчас ночь. — Ничего, ничего, — разве можно ждать! Маша с сомнением смотрит на меня, но у кого же есть терпение ждать! Она набирает номер. Отвечают очень быстро. Правду говорят, что связь с Америкой прекрасная. Маша бесконечно извиняется, вот только что получили письмо, дедушка очень разволновался… — Это пр-р-рекрасно, — голос пожилой, но такой громкий, что всем слышно и без трубки, — это пр-р-рекрасно, что вы звонить сразу! Я так долго вас искал! Я верил, что вы меня понять! Потом он все же переходит на английский. Маша бойко тараторит в ответ. Это же надо, чтобы родной ребенок так хорошо говорил по-английски! Наконец, они заканчивают. — Что? — в один голос спрашиваем мы все. — Он вылетает, — говорит немного растерянная Маша, — с сыном, дочерью и тремя внуками! — У меня есть только один вопрос, — говорит Саша, — где вы их всех собираетесь разместить? Оказывается, такой вопрос может возникнуть только у бывшего советского человека. А у них уже все готово: билеты, отель и даже экскурсия в Эйлат. “Его агент обо всем позаботился”, — сообщил нам мистер Самюэль. И вот мы в аэропорту Бен-Гурион, ничего аэропорт, выглядит вполне прилично. Мы — это папа, Саша и я с большими плакатами под мышкой. Накануне долго спорили, какую писать фамилию, Раппопорт или Блюм, потом решили, что напишем обе. Вот уже и о прибытии рейса объявили. В огромном зеркале отражаются пассажиры с тележками, быстро идущие по проходу. И вдруг… я выступаю вперед… прямо на меня идет женщина, невысокая, совершенно рыжая, (знаю я эти кудри, хоть маслом мажь), ярко-зеленые глаза блестят среди веснушек. Ну, просто не лицо, а морковно-капустный салат! Я бросаюсь к ней в объятья, а сзади поспешает папа, держа в руках ненужные плакаты. III “Давайте, мы все вместе, все вместе Выпьем немножко вина!..” Да, это мы поем. Поет, веселится наша свадьба, торжественная и смешная, обязательная и немножко лишняя… — Я думаю, нам не нужен большой зал, — сказал отец Ави, — человек на двести пятьдесят хватит. А что вы смеетесь? Одних студентов танцует на нашей свадьбе человек сорок. А педагогический коллектив во главе с блистательной Дорит? А Сашины хирурги? А родственники! Мы же чуть не забыли о родственниках! Во-первых, семейство Толедано. У одного отца Ави шесть братьев. Он смеется, что нет ни одного города в Израиле, где бы не жили его родственники. А наши американцы? Нет, конечно, не все 56 человек, но довольно большая компания шумных веселых людей танцует в кругу, перекатывая во рту свое знаменитое р-р-р и покачивая в такт рыжими головами. И вы знаете, что они подарили невесте? Неужели не догадываетесь? Ну, посмотрите на ее шею, тоненькую длинную девчоночью шею… Нет, нет, это, конечно, не то ожерелье. То давно кануло в недрах дореволюционного Минска, в доме старого спекулянта Мотла Шапиро. Но какая разница! Память не в ожерелье, а в сердце. — Посмотри, — говорит Саша, ловя нашу подпрыгивающую невесту за край платья, — посмотри, — он трогает ожерелье. — Как сама жизнь. Звено за звено… И замыкается круг. Вот что значит влияние Востока! Ну, можно ли было представить, что мой муж заговорит так возвышенно и витиевато? “Ломер але инейнем, инейнем, Мекабл де мама понем зайн!” Ах, как поет и плачет скрипка. Я встаю, улыбаюсь, поплотнее запахиваю шаль… — И что ты придумала с этой шалью! — весь вечер ворчала мама. — Молодая женщина, такое красивое платье… — Так положено на свадьбе… Чтобы стоять под хупой… — вдохновенно вру я. Надо бы уже, конечно, сказать ей, но как-то язык не поворачивается. Чтобы мама на свадьбе у собственной дочери… — Мальчик, — сказал доктор Каценеленбоген. — Определенно, мальчик. Хорошо развивается. Надо будет назвать Давидом, — думаю я, — царское имя. “Давайте, мы все вместе, все вместе Выпьем немножко вина!..” |
||