|
|
…Воскрешенной
мной армии больше нет, нет и империи-родины,
заботливо вскормившей на своей щедрой
груди такого жалкого типа, как я. Но я
хочу напомнить - так было не всегда, и “вот
откуда вся жизнь как нетвердая честная
фраза… на пути к запятой”.
Абсолютно необходимая иллюзия. Помню, как медленно истлевал, будто сырая листва в чахлом костерке за штабом, неуклюжий воскресный денек, и, пронзительно сияло небо над крышами казарм, а в батальоне почему-то вдруг все умолкло… Осенние сны? Ни ору, ни мата, ни надсадного скрежета команд. Тишина. Казалось, что еще чуть-чуть и можно будет услышать, как звенят паутинки, задевая за сучья берез, по неясной причине столпившихся около клуба. Но… вот этого вечного, микроскопического чуть-чуть и не доставало… На маслянистой сковороде плаца - противное шарканье одинокой метлы. Все правильно, там с самого утра выделывает замысловатые па тщедушная фигурка, грустное привидение в изрядно побуревшей от житейских невзгод парадке. Шумель, кому ж там еще быть! Тощий, квелый, как хлебный мякиш, унылый, ну точь-в-точь павший дембель, отправленный на поправку в дисбат… Малопривлекательный образ, но в этом и соль. Скука, будни. Горизонтальное существование, и только Шумель, как мачта, торчит на плацу, словно бы ловит попутный ветер. Замполит батальона майор Шостак не лжет нам и он справедлив (монсеньор Монтанелли, попросту Мао). Приказал ему мести, вот он и метет. От штаба до отбоя. При деле и на глазах, а то… Трудно с ним, необычный он фитилек, два рывка-нырка у него с трассы, убегает и возвращается, как возвращается ветер на круги своя. “Сущее г…но есмь”, - злобно окрысился на разводе комбат, еще один местный небожитель. Отчего злобно? А по-другому они не умеют. Шумель, Шумель, Шмэл по-чурбански, бегунок задрипанный, вот в чем фишка. Глаз за ним нужен и зуб - на него. Но, беда! В карман такого не засунешь, на цепь не посадишь, под подол к жене замполита не спрячешь, деть-то куда? А потом мети, Шумель, мети… …Стиль мой - дешевый портвейн с нашатырной бодрилкой. Я - не факт, но похоже - стою у дверей казармы, молодой и беспечный. Еще не дед, но уже и не дух. Размышляю, размышляю о Шумеле, всерьез пытаясь доказать что-то своему недоверчивому собеседнику. Это Савченя, злополучный дух из очень благополучной семьи. Считаю, что случай Шумеля - исключительный случай, явление, в истинном смысле которого разобраться не так-то легко. Но Савченя нахально ржет, он мне не верит, вероятно, он - скептик по натуре или стал таковым уже здесь. Насколько мне известно, у него архисложная жизнь, но смех раздражает меня, и я продолжаю самозабвенно выпендриваться: - Жизнь - это вызов. И Шмэл - единственный из нас, кто осмелился сказать “нет”. - Нет чувства меры. И только потому, что все бегут куда-то, если вообще бегут, а он от кого-то и в пустоту. - Савченя недовольно морщится, он явно устал от моих поспешных диатриб… - То есть, - неуверенно мямлю я (где оно, напускное самодовольство?), - Шмэл и его крылышки - естественное порождение здешних красот. - А как же! - Савченя смеется. - Он гений ухода. Но за этим ничего не стоит. Перестанут давить - крылышки и обвиснут. Обстоятельства должен благодарить. Например - актер забыл свою роль, и все вспоминают про суфлера. Где он там, незаметный наш? А в общем, тошно. И Савченя, досмолив свой смрадный бычок, стремительно исчезает, скорбно опустив голову. Он дневальный, дух, и ему еще предстоит перестирать на ночь груду чужого шмотья, так что я не удивлюсь, если он вдруг сорвется и ударится в бега. Случай - отмычка надежды. … С рабом - рассуждать о свободе? А кому она еще-то нужна? Мао Шостак привез Шумеля, диковинную эту птаху, из своей последней поездки на трассу, где с весны еще мыкали горе лучшие кадры нашего батальона, наиболее здоровые и боеспособные, остальные доходили тут, - не там! А как оно там? Объяснить практически невозможно, фантазии не напасешься для реального изображения, а реально о фантастичном что-то не хочется: здравия желаю, рядовой Кафка! Или, на худой конец, ефрейтор Жюль Верн! Батальон - не таинственный остров, он часть материка, который и есть советская армия, исчезнувшая ныне бесследно, как Атлантида, с рубежей матери-родины, что уже само по себе фантастично. Так что… Мети, Шмэл, мети! В командировке Шмеля основательно зачморили, и он… Бог ты мой, как мне хотелось бы представить Шумеля поэтом, этаким безнадежным романтиком, который пишет пламенные стихи и прячет их от тлетворно-любопытных глаз в грязную наволочку, а с записной книжке у него разные благородные мысли, и отрывки, хотя бы из Бодлера: “Крылатый жалок на земле”. И все это окутано тайной, нелепыми слухами и косыми взглядами, но где все это вьявь? Нету… Итак, повторим. В командировке Шумеля основательно зачморили, и он было слинял из расположения на пару деньков, но потом, видимо, передумал, испугался, что ли - и ворзвратился домой, в наши горы. Кому охота в дисбат? Но было уже поздно, влип Шмэл, как муха на клейкую ленту, майор Шостак взял его под свое крыло, и, пообещав отправить домой как больного и вполне непригодного для действительной службы, вытянул из него всю горькую правду о всамделишном житье-бытье на трассе… Впрочем, правда ему была не нужна, хотя он говорил “их либэ ясность”. Правду он так знал, зацепка ему требовалась, донос, исповедальная кляуза… В избытке и получил. И навел на трассе порядок, формальный, естественно, и дедов наказал самых свирепых. Но вот как Шумель? С ним-то как быть? Этого нелепого урюка нельзя было оставлять в командировке, разорвали бы его в момент. А куда? Пришлось его вывозить, а дальше что? Комиссовать? На каком основании? Одни занозы. Не додумал тут что-то замполит, Шумеля с трассы с треском эвакуировал… И обрел Шумель потерянный рай, и явно уже блаженствовал, заполучив в руки метлу. Он ждал дембеля, ему мерещилось, что он давно дома. Даже свою рыжую парадку он не снимал, предпочитая и трудиться в ней, так вернее. Но вышло все по-другому. Выбрался вдруг из штаба, как из норы укромной, писаришка бедовый, сержант Диденко, так и вижу его - жирный, прыщавый, а под мышкой замусоленный том “Американской трагедии”… Выбрался и глядит, а глаза колючие, поросячьи. Ну, и углядел Шумеля, подозвал к себе и оповестил лениво бедолагу, что, дескать, передумал Мао. НЕ поедет Шумель домой, наоборот все, поедет он завтра на трассу дедушек дразнить. Так что иди, дружок, собирай манатки. Делов-то… Что же Шумель, петушок этакий? Как выводили в старинных книгах, лицо бледнее полотна, одни глаза голубые сияют пронзительно. Как небо над крышами казарм. Шумель понурился и побрел скрюченно в казарму, сложив пришибленно крылышки. Шмэл, он есть Шмэл. А в казарме толпа негодяев усердно готовится к грядущему трудовому дню, точнее, мается от безделья. Шум, гам, тарарам. И ввинтился Шумель в эту кучу-малу, прокрался-таки в бытовку бочком, на цыпочках… И с разгону головой в окно… Ну, стекло-то он раскокал, сам порезался, но должного впечатления - нет , не произвел. Вынесли его из бытовки и в каптерку к старшине, а тот уж мозги ему вправил, распрямил извилины. “Хоть ты и дурак, Шумель, а стекло вставь!” - только это и сказал. Но нашла коса на камень. Вроде бы смирившийся с поражением Шумель этим трезвым словам старшины не внял, и, покинув каптерку, вовсе не за стеклорезом пошел, а снова за свое! Утюжок в бытовке схватил, - как и сообразил-то! - раз! - и долбанул им себя по башке. Хохот поднялся феноменальный, а у Шумеля юшка во все стороны, бровь рассек. Но физическая боль - ничто, ее унять несложно, вот смех - убивает. Тут уже и старшина заинтересовался, выскочил, не усидел, значит, в своем клоповнике, схватил Шумеля в охапку и приказал вязать, да так, чтобы конец веревки у дежурного по роте в руках оказался.Связали. Так до отбоя Шумель на веревке и просидел. Сник Шмэл. Не поверил никто в добровольное сумасшествие, вдоволь покуражилась над ним рота, даже из других рот смотреть приходили, всех зацепило. Цирк, подзатыльники, хохот. …А ночью Шумель сбежал. А затем вернулся, чтобы, видать, прикрутили, к скрипучей школке. А он развязался, вот мутный урюк! Прямо Гудини из Воронежа, как и ускользнул? Бес его знает, развязался и записку оставил, грязный клочок бумаги, ветхий обрывок крыла, на котором черным по белому: “Крылатый жалок на земле”. Так вот… И сгинул рядовой Шумель, будто его и не было. Отросли, значит, крылышки? Лети, Шмэл, лети… Если бы так. …Ан нет: он тихо повесился в свинарнике на брючном ремне, где его поутру обнаружили сонные, не совсем трезвые свинари. Можно предположить, что каждый его побег был генеральной репетицией этого последнего действа. И тут уж не до болтовни… “Жизнь прекрасна, и бремя ее легко”. Теорема Ферма. |
||