|
|
*** Когда они пришли из черных дыр – Крутые боги, ушлые ребята, – Они пошли войною брат на брата И, как братва, делили этот мир. И каждый бог использовал в войне По одному какому-то народу. И вешали лапшу, и лили воду, Чтоб люди им поверили вполне… И люди им поверили вполне. И до сих пор стихи об этом пишут. Но боги их давно уже не слышат, – Погибшие на собственной войне… 2000 г. *** Нас победили в холодной войне Те, кто живет на другой стороне. Больше они не боятся войны – Нам улыбаются с той стороны. Больше они не боятся ракет – Нас победили. Нас более – нет. Во поле чистом – оставленный дом. Вольная воля гуляет с ножом… Дверь нараспашку: входи и бери. Стыдно – снаружи. И больно – внутри. 1999 *** Для того, чтоб глаза не покрылись коростой, то есть коркой засохших расчесанных ран, я себя убеждаю, что многое просто, как простое армянское слово "яман".* О яман! о яман! Над родною страною плачет небо, и нету спокойного дня... Но такого вовеки не будет со мною – я еврейка, и родины нет у меня. Как армяне поют свои древние гимны, от любви и от гнева сужая глаза, мне любить не дано. Совершенно взаимно. Я еврейка, мне верить России нельзя. Мы с Россией друг друга еще не простили и, взаимные счеты взаимно храня, мы молчим. А чтоб в памяти волки не выли, этой памяти тоже лишили меня. Ни врагов, ни друзей – адвокаты и судьи вычисляют-считают "жидовский расчет"... Мне Россия родною вовеки не будет – ни одной моей жертвы она не возьмет. И руки не дадут, не поверят на слово, Все твердя про свое в полупьяном бреду. Я еврейка – мне брать не велели чужого: ни чужого куска, ни чужую беду... ...Я иду по земле гордой дикою кошкой, от любви и от гнева себя берегу. Чувство родины – это великая роскошь, я такого позволить себе не могу. Я иду по земле осторожною тенью, забывая о предках (но имя им – тьма...) Я не буду тереться о ваши колени, я не стану проситься в чужие дома. И, за русское дело поднявши стаканы, Не заметите вы, как я тихо ушла. – Мне почудились легкие дальние страны, где не больно питаться с чужого стола... Где меня не услышат, и я не услышу, где не будет нужды ни в борьбе, ни в мольбе, где я буду гулять по невидимым крышам никому не заметной, сама по себе... 1985 АФГАНСКАЯ БАЛЛАДА (1986 год) Кто сердце бросит и в тоске умрет за родину любую... за любую. И родина его переживет, за ним смыкая землю, как живую. Где солнце режет землю, будто нож, и красные цветы земного рая, другие не умрут, а ты умрешь, из глаз любую родину теряя. Солдат серьезной северной земли, где лед долбят, когда могилы роют, умрет в любой оранжевой дали и будет отрицательным героем. Его вернут в запаянном гробу, как за ноги подвешенную тушу, в песке забыв ненужную ему, ногою прочь отброшенную душу... ... Но разве кто-то в этом виноват? И воздух полон сказочных мелодий... Одних – в могилы – к северу – назад. Другие – в землю родины уходят. Сердца одних запаяны в гробах. Сердца других – тверды и непреклонны. ... Верблюды там – о десяти горбах. И сказочны их пышные попоны. ... И я хочу, чтобы замкнулся круг, чтоб умереть за родину любую, придти туда не с севера на юг, а встать вдали, по сторону другую. Стоять и ждать в коричневой пыли, лицо закрыв от ужаса, как дети, пока солдат из северной земли меня в дали оранжевой заметит. И нехотя поднимет автомат, меня вместив в прицеле автомата. И будет он ни в чем не виноват. И буду я ни в чем ни виновата. А просто вниз глазами упаду, из глаз теряя родину любую. И сердце брошу в сторону одну, а душу брошу в сторону другую... ... потом себя увижу на песке: как медленно ладони разжимаю и как любую родину в тоске упавшими руками обнимаю... ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА (1984 г.) Что делать, я опять пишу про пыль вокзала, про монотонный гул у пригородных касс, про свой любимый цвет асфальта и металла, про запах сигарет и тамбур в поздний час... В редакции носить поэзию такую – копеечку просить с протянутой рукой: как мрачен этот стих, а жизнь кругом ликует... Но Бог меня простит – мне страшно быть другой. Мне страшно быть другой, когда в полночный тамбур ползет колючий свет, лучами шевеля, а электричка мчит, выстукивая ямбы, дождливою страной в холодные поля. Мне страшно быть другой – закрыть глаза и уши, чтоб только со стихов проклятие ушло... мир доверяет мне свою больную душу, я на нее смотрю сквозь мокрое стекло. Она молчит в ночи равниною туманной, раскинулась во сне на север и на юг... И кто-то шепчет мне: подумай, негуманно тревожить мир... Молчи – неизлечим недуг. И я смотрю в поля, я лбом в окно вжимаюсь, и капли сквозь стекло текут в мои глаза. Еще чуть-чуть – и все: поверю и раскаюсь, и выдохну строку: ничем помочь нельзя. ... Холодные поля – навязчивым виденьем. Надеты провода на черные кресты. Прости, моя земля, что с каждым поколеньем сгущается беда, огромная, как ты. Когда во времена доносов и наветов твоих родных детей топили, как котят, ты, в страх погружена, забыла про поэтов и родила таких, которые молчат. В тебе растет беда, Во мне – зерно иудье. В ушах стучит покой, Не превращаясь в крик. Дотронусь ли строкой до твоего безлюдья? Дотронусь – и сама ты вырвешь мне язык... Я, как и ты, страна, в бессилье растворяюсь. Мне чудятся одни снега, снега, снега, огни, огни, огни... – и я в тебе теряюсь, и мы больны одним – разрушена стена. Я о тебе пишу, но это бесполезно. Я, как и ты, молчу, я, как и ты, боюсь, я, как и ты, лечу дорогою железной, пока в конце пути в ночи не разобьюсь. Я разобьюсь, а ты останешься больною. Я высоко взлечу и, отводя глаза, чтоб не смотреть, как ты прощаешься со мною, я выдохну строку "прекрасны небеса"... Не вспомнят обо мне те, для кого писала. Бесследно голос мой в твои поля ушел... Прости меня, страна... *** Сразу по окончании школы будут дочки мои в шляпах широкополых. И на юбки нацепят большие булавки... Эти строчки написаны мной для затравки, потому что сейчас, для какой-то проформы, я вовсю занимаюсь ломанием формы. ... Потому что задачи стоят деловые: нужно дочкам надеть бриллианты на выи. Если я не поддамся сейчас малодушью, будут очи у них под французскою тушью. Надо выбрать удачно площадку для старта, надо быстро втереться в круги авангарда, и стихи обеспечить и спросом, и сбытом, чтобы детям жилось и одето, и сыто... Так сижу, рассуждаю, собой восхищаюсь. А тем временем снова в себя возвращаюсь, и опять поднимаю избитую тему, и опять сочиняю стихи про систему, где мордастый герой с голубого экрана "где-то как-то порой" изловил хулигана, где стихи раздирают на мысли и форму, где придумали школьную чудо-форму, где на окна нельзя не подвешивать шторы, где и мне на глаза понавешаны шоры. Мне в судьбе моей серой досталось плохое: не писать про любовь, а писать про другое, чтоб однажды, когда я усну за машинкой, ваши дети слагали стихи, как пушинки: "в белом снеге зари в январе на закате в небо мчат фонари в серебре и во злате..." Понимаете? – я это тоже умею. Но, вы знаете, я почему-то не смею. Я пишу о другом, чтобы после метели ваши дети писали, о чем захотели... Чтобы смели потом, в январе, на рассвете, говорить, что хотели, счастливые дети. ...Но как только наступит момент всепрощенья, как в душе моей вспыхнет одно восхищенье, потому что некстати, а может быть – кстати, каждый слесарь начнет разбираться в истмате: на просторах страны под развесистым флагом людям будут даны всевозможные блага: на заводах, в полях, в институтах и школах будут все в соболях, в шляпах широкополых... сборник выпустит каждый желающий дворник, к выходным понедельник прибавят и вторник, и, как будто французскими супердухами, мир заблагоухает такими стихами, где горят фонари и никто для проформы не ломает свои содержанья и формы... *** Будут гости шуметь, будут гости играть на гитаре... про "заезжего" петь и беседовать о Кортасаре, со значеньем курить и талантливо стряхивать пепел, и ругать и хвалить, возводя в превосходную степень... Будут суффиксы "ейш" – "гениальнейший" или "глупейший"... Только слушай да ешь! И не думай о разном дальнейшем. Развлекайся себе!.. И окурки в тарелке сминая, подпевай о судьбе, в падежах это слово меняя... Только пой да играй! За тебя все решили как надо – не возьмут тебя в рай, не записан ты в очередь ада. Приведут тебя в ночь – будешь туфли снимать у порога. И не вырвешься прочь, И гостей будет в комнате много... Не дадут умереть – Ты у них предусмотрен как лишний. Не возьмут тебя в смерть – есть туда кандидат попрестижней... Приведут тебя в день – и не сможешь уйти по-английски... Ты им нужен как тень или друг без московской прописки. И напрасен твой труд, и напрасно костюм отутюжен – в жизнь тебя не возьмут, потому что – кому ты там нужен? Потому что... ... Садись, что-то больше гитары не слышно... На гостей не сердись – каждый гость в этой комнате лишний.. 1984 *** И.К. Как будто не бессмертна тишина, Вы все о Малларме да Модильяни... Но серый снег! Железная луна! – как олимпийский рубль в пустом кармане... Я под луною этой рождена. Я от Парижа – на другой планете, где с трех сторон – далекая страна, и колокол раскачивает ветер. Пойдешь налево – пусто с трех сторон, пойдешь направо – воздух смертью дышит. Пойдешь ли прямо – черный крик ворон (про этот крик поэты вечно пишут...) Какой Аполлинер? Какой Дега? О чем Вы это? – в черно-белом цвете до горизонта – ровные века, и колокол раскачивает ветер... 1984 ПАМЯТИ ВЫСОЦКОГО Я хочу быть такой, чтобы каждый на мелкие части мог меня разбивать, как в лесу разбивается крик, чтоб над каждой строкой мог любой, леденея от счастья, морщить лоб и вздыхать: до чего ж примитивный язык... Я хочу быть такой, чтоб меня принимали за эхо, чтобы кто-то локтями меня отовсюду пихал, чтоб над каждой строкой критик мой, столбенея от смеха, морщил лоб и вздыхал: я уже это где-то слыхал... Я хочу умереть, всем понятной от корки до корки, чтоб со всех сигарет падал прах мною сказанных слов, чтоб на кухнях гореть дополнительной пятой конфоркой и осесть на руках, став четвертою стрелкой часов. Растерять все свое, стать приправой, замешанной в блюде, разлететься в пыли, чтобы, напрочь меня позабыв, даже имя мое отрицали ученые люди, чтобы споры вели и решили, что я – это миф... 1984 *** Я отрекаюсь каждый день и отречением горжусь. Меня пугает даже тень людей, которых я стыжусь. Я отбиваюсь как от рук, я удаляюсь по стезе от непристроенных подруг и непрописанных друзей, от тихих, буйных и других, и от аллергиков на ложь... Мне тяжело смотреть на них – кто очень на меня похож. Я этих комплексов боюсь: они заразны, как чума. Теперь я весело смеюсь над тем, чем я была сама. Когда сижу среди людей, знакомством с коими горжусь, мне очень стыдно за друзей, которых я в себе стыжусь: они из глаз моих глядят, мой голос ими заражен, и я влезаю невпопад, я просто лезу на рожон... Но прогоняя их, как бред, я только робко жмусь к стене: меня почти на свете нет, когда их бреда нет во мне. Я вся из этого стыда людей, которых я стыжусь... Но близок, близок час, когда я от себя освобожусь, когда уйду от вас одна, вас опасаясь, как огня... Он близок, этот час, когда вам будет стыдно за меня... ...Когда мне будет сорок лет, когда я первой окажусь, восстановите мой портрет из тех, которых я стыжусь. 1984 *** А когда тебя так любят эти маленькие пери – эти тонкие ресницы и голубизна в белках, а когда тебе так верят твои маленькие дети, надо жить на этом свете, и не думать о веках... Не укрыться в черной раме – чувство долга... что ж поделать... Надо быть живою мамой – остальное все равно. Как разбойник с кандалами, пусть душа смирится с телом. Ей на этом свете долго проболтаться суждено... 1984 *** Страна моя, пустынная, большая... Равнина под молочно-белым днем. Люблю тебя, как любит кошка дом, Дом, только что лишившийся хозяев. И странное со мной бывает чудо – Когда-то кем-то брошенная тут, Мне кажется, я не уйду отсюда, Когда и все хозяева уйдут. Я буду в четырех стенах забыта, Где с четырех сторон судьба стоит. И кто-то скажет: "Ваша карта бита. Вам путь отсюда далее – закрыт..." ...Я думаю об этом только ночью, Когда никто не может подсмотреть. А днем я знаю совершенно точно, что здесь нельзя ни жить, ни умереть. Лишь в Час Быка, шарф намотав на шею, как будто я совсем уже стара, я на руки дышу и чайник грею, и быть могу с Россией до утра, И мне легко, как будто век мой прожит, как будто мне под восемьдесят лет... Россия и беда – одно и то же. Но выхода иного тоже нет. И пуще гриппа и дурного глаза, пока стоит великая зима, ко мне ползет бессмертия зараза, страшнее, чем холера и чума. Она ползет, пережигая вены, от пальцев к сердцу, холодя уста, как будто я внутри уже нетленна, и речь моя пустынна и проста. Как будто бы из жизни незаметно ступила я туда, где воздух крут, где все двуцветно (или одноцветно), как жизнь моя – чье имя – долгий труд.. И лошади, бессмертие почуя, остановились а ледяной степи... Сон, снег и свет... И дальше не хочу я... Любовь? Не надо никакой любви. Плоть в камень незаметно превращая, а душу – в то, чего нельзя спасти, как вечный снег, страна моя большая стоит по обе стороны пути. И в этой замерзающей отчизне, – уже не размыкая синих губ, – мне все равно: гранитом стать при жизни или до смерти превратиться в труп... 1985 *** Когда-нибудь меня разоблачат, и по дороге от метро до дома мне будет все казаться, что летят за мной глаза обманутых знакомых... Когда-нибудь меня разоблачат и растрезвонят весело повсюду, что мой так называемый талант – не Божий дар, а цирковое чудо... Когда-нибудь на все укажут мне: дешевые приемы, шарлатанство, "Легко жила" "писала о себе" – и возвратят в обычное пространство. Когда-нибудь меня вернут назад, как слово, убежавшее из песни. Так в утренний холодный детский сад приводят после месяца болезни... ...Я помню все: дразнилки за спиной, и как совали шарики из хлеба за шиворот... и мысль: не мне одной заметно, как я выгляжу нелепо... Я помню все: прокисший вкус котлет и тайное сознанье превосходства. С тех пор я целых девятнадцать лет скрываю от людей свое уродство. ...Когда-нибудь меня разоблачат. 1985 *** Осенний лист лежал на тротуаре. Прошла зима, и кончилось метель. А лист лежал. Его не подметали. На тротуаре наступил апрель. И я пришла в апреле в гости к Вале, которую не видела сто лет. А лист лежал. Его не поднимали. В гостях у Вали был один поэт. Он говорил, что в мире нету Бога, и что искать его напрасный труд. Потом сказал: ужасная эпоха, ведь нынче все куда-нибудь бегут... Потом прочел свое стихотворенье про жимолость какую-то, и мне так было грустно, как в тот день творенья, когда все пусто было на Земле. Но я ему почти не возражала, конфеты ела и жевала торт, и мысль моя металась и бежала не к жимолости, а наоборот. И ватный воздух между ним и мною висел, сгущаясь около стола, и, наконец, стеклянною стеною оформился. И я домой ушла. ... И вот в метро, куда еще пускали, где свет на стеклах пляшет старый твист, я вспомнила, что там, на тротуаре, лежит забытый прошлогодний лист. 1984 СТИХИ ЛИШНЕГО ЧЕЛОВЕКА 1. Ну что ж такого? Люди и огни, над головой раскрытые зонтами... И вымершие солнечные дни, Усыпанные чахлыми цветами. И в комнатах пылится пустота, и все давно уехали на дачу, и сохнет в холодильнике еда, оставленная к пустоте в придачу. А воздух вечерами так горяч, что кажется береза кипарисом, и хочется до ужаса – хоть плачь – устроиться в провинции актрисой, чтоб закрутить трагический роман с каким-нибудь мошенником и вором, чтоб этот обольстительный обман дал пищу интересным разговорам. Чтоб слухи распускали про меня прыщавые уездные весталки, чтоб говорили: "как она страшна", и чтобы было им меня не жалко... И чтобы тот, который соблазнил, ограбил, бросил и забыл навеки, сначала показался очень мил, но оказался пошлым человеком. Чтоб о любви без умолку трещал и страстно обещал на мне жениться, и повезти на воды обещал в Швейцарию, Венецию и Ниццу... – пообещал все это и сбежал, в рулетку просадив свое именье, а может – потому что уважал уездное общественное мненье... Но для чего ж такого подлеца в своих мечтах я вдруг нарисовала? А просто в жизни этого лица все было б ясно с самого начала: я знала бы его коварный план – наврать, сбежать, исчезнуть, испариться, но был бы обольстительный обман: Швейцария, Венеция и Ницца... 2. А я была уборщицей тогда. И, копошась в последствиях ремонта, сама себе шептала иногда навязчивые строчки из Бальмонта, которые учебник выдавал за идеал ритмического строя, чтоб ученик, как выкройку снимал приемы поэтического кроя... И мир был так удушлив и горяч и скроен по метрическим законам, что даже самый радостный рифмач терялся в нем, как плачущий ребенок. Все выводы за доводами шли, стояли перед следствием причины, и люди, в основном, себя вели, как женщины должны и как мужчины... ...Я знала, что Россию не люблю, (Любить себя – что может быть глупее?) – поскольку объяснить, за что люблю еще труднее и еще страшнее. Я знала, что куда ни кинь глаза, везде застыла ясность ледяная, и ничего благословить нельзя, одновременно с тем не проклиная... 3. И шли слова – попарно и поврозь, По одному и длинные цитаты. Они ползли через меня насквозь, а может быть – шагали, как солдаты. От звона их болела голова, и без того тяжелая от пыли, но я зато была во всем права, поскольку мир не для меня кроили... И лишь хотелось, чтобы все пришли и поглядели, как в словах витая, я пол мету, и волосы в пыли так выглядят, как будто я седая; как я плюю на эти небеса, смеюсь в ответ на вечные вопросы, сама себе пуская пыль в глаза, чтобы из них не выкатились слезы... 4. Я невпопад. Я – не в свои века. Мне одиноко, холодно и сыро. Я – как животным пятая нога, а человеку – дырочка от сыра. Я вечно не о том и не про то, моя душа поделена, как Польша. Я раньше лет на двести или сто, и позже лет на двести или больше... Тут ясно все. Тут плачут и поют, тут лирику гражданскую рождают. За что им часто деньги выдают, а некоторых даже награждают. Тут скучно – ни вперед и ни назад. Тут песни про нейтронную угрозу. Тут, словно заключенные, стоят рядами черно-белые березы... ...А ТАМ – ловить в приемнике "Маяк" за то, что он враждебен Вашингтону, и прицепить к балкону красный флаг, и презирать британскую корону. Цитировать из Маркса все подряд, людей пугая тенью коммунизма, и не стесняться, если уличат, что дорога мне красная отчизна. В стране, где можно рукопись продать, Да и себя – в придачу к вдохновенью – не стыдно даже Ленина читать ! – и помнить наизусть определенья... 5. И пепел мой развеют над Москвой. А чтобы не возникли осложненья, я выторгую, будучи живой, посмертное свое освобожденье. Я, может быть, юристам дам на чай – дам тысяч пять, пусть радуются, черти, но чтоб потом пропало невзначай у них мое свидетельство о смерти. Потом я загляну в больничный морг, и, расплатившись звонкою монетой, скажу, чтоб не вскрывали череп мой, чтоб, вынув мозг, набить в него газету... А вас я попрошу стихи мои, которые лежат в "архивах личных", не размножать на ксероксах в НИИ и не сжигать на площади публично: иначе кто-то сможет подсмотреть, что вся их поэтическая сила не в том, чтобы кого-нибудь согреть, а чтобы кровь от ужаса застыла.... 1984 *** Зачем слова на белизне бумаги цветами безобразными растут? Огромные, удушливые маки – они меня задушат и убьют. Тонка струна, слова ее терзают, им не понять тончайший перезвон – так мечется судьба моя слепая, как чья-то тень меж каменных колонн.. ...Как я смешна – без времени и места, в короткой шубе и в большом кольце, (намек на роскошь, но уже известно, что все равно развязки нет в конце) – все без меня заведено, как надо, как я жалка, когда прошу помочь, когда мечусь от рая и до ада и ухожу, обманутая, прочь. Как стыдно мне! Но чувствую душою, что в этом и сокрыта тайна вся: что я должна быть гордой и большою, и что проситься в эту жизнь нельзя. Тут все вполне продуманно и честно, и есть у всех конторские столы, а мне нигде не будет даже места в какой-нибудь конторе мыть полы. Но – соткана из пламени и света – покинув сердце, голос, плоть и стать, я растворюсь, теряя все приметы, я на земле пройду сквозь все предметы, исчезну я, чтоб все собой объять. И потому меня вам и не жалко, что есть во мне немыслимая ложь, – я притворяюсь сказочной русалкой, которой шаг по суше – в сердце нож, и каждый день – хождение по мукам, и каждый час – терпенье до конца... Но я пройду, став недоступным звуком, сквозь двери все и через все сердца... И час пробьет. Когда-нибудь весною, как дивная бурлящая гроза, я оживу над сказочной страною, и вы меня увидите иною, случайно в небо обратив глаза... 1988 *** Знакомых полон мир... Кругом такой размах... Качает он меня на розовых волнах. На розовых волнах и светло-голубых, когда сижу в гостях, или встречаю их. Как вкусно есть в гостях и хвастаться собой: своим талантом и блестящею судьбой. И вслух мечтать, за что, когда и почему хотя бы лет на сто я попаду в тюрьму... И как я в кандалах, в чахоточном бреду, с ног отрясая прах, на каторгу пойду, и как моя душа ой прах переживет, и как я хороша – узнает весь народ.. Сказать – и сделать вид, что шутка – этот текст. Какой позор и стыд шутить про чей-то крест! И никогда в тюрьму я в жизни не пойду: уж слишком я люблю тепло и красоту! Я так люблю июнь, когда цветут сады, и яблочный шампунь, и белые цветы, но розовый шампунь в тюрьме нельзя достать, и как цветет июнь – в тюрьме не написать... ...Но если все вокруг похоже на острог, то понимаешь вдруг, какой в поэтах толк: с персоною своей, как по миру с сумой, шататься по гостям и хвастаться собой... На улице – июнь, а в доме – пыль и мрак. Железною пятой проходит жизнь, как танк. А ты сидишь в гостях – не молод и не стар, свободный и пустой, как первомайский шар. А ты сидишь в гостях, свободный целиком. С ног отрясая прах, пьешь кофе с коньяком... Поэт живет в гостях... Напьется – и привет! (он поступает так, поскольку он поэт...) Его душа полна коктейлей и стихов. И что ему война? И что ему любовь? Его качает мир на розовой волне, как дорогой сапфир в оранжевой стране... 1985 *** Или это последний свистящий полет? Или старость, как дохлая кошка, ползет? – прямо в горло ползет, не скребет на душе, потому что мы с нею подохли уже?... Скоро кончится все. Умирать – так сейчас. Без ужимок и дохлых кошачьих гримас. Обернуться одной бесконечной душой. Стать, как небо, большой, стать, как солнце, чужой и ресницы спалить на холодном огне... Ну и что ж, что не вспомнит никто обо мне? Ну и что ж, что не верю я здесь никому? я собой разлетаюсь во свет и во тьму, изнутри разрастаюсь и, ребра круша, к вам растущие щупальца тянет душа. ...Это Север такою задумал меня. Я похожа на сумерки зимнего дня, где бесплотные тени ползут по стене, где холодное время стоит в полусне и часы отбивают звенящий покой... ...Это Истина водит моею рукой. И нельзя в этом тихом и вечною краю мне из Истины той делать правду свою, потому что нигде, а тем более здесь правды не существует – лишь Истина есть. Лишь Душа существует, а сердце – обман, боли нет – есть прозрений холодный туман.. Лишь холодный туман да вороны в окне. Ну и что ж, что не вспомнит никто обо мне? 1986 *** Меня спасет лишь пустота в груди и взор змеи – рассеянный и мудрый. Какое солнце красное, гляди, стоит в окне перед холодным утром. Пора открыть недвижные глаза и поглядеть на стекла ледяные... А слов цветных теперь никак нельзя – они черны и чересчур живые... Как я долбила черный потолок, и как осколки радужно блестели, пока с небес по капле не потек холодный свет сквозь выбитые щели!.. Как лоб горел, чтоб стать еще белей, и выцветали черные ресницы, и как дышать мне было все трудней, пока рука не сделалась десницей, ...Но нет, еще не сделалась, еще я с каждым днем свободнее и злее... Руке моей еще не горячо от холода, еще меня жалеют. Но пустота иная впереди: тут – светлая, там – будет ледяною. ... Какое солнце мерзлое, гляди, и ясно все. И никого со мною. 1986 *** Вы не дали мне краткого имени, потому я так прямо стою. Для чего ж Вы с собой привели меня да и бросили в этом краю? Разветвленная я, неуклюжая, как сосна у небес в глубине, как любовь моя – вовсе не нужная к этой тянущей душу стране. Не хочу для нее я эпитетов: не "большая", не "серая"... нет. Я не знаю ее и не видела – только тихий чернеющий снег, только ветер за низкими окнами да кусочки пожухлой травы, только я за немытыми стеклами – я, назвавшая Бога на "Вы"... 1986 МОЛИТВА Возьми на себя мою душу! Я с ней оставаться не в силах. Стихи пусть останутся... сыну. А тело – зароют в могилу. А кольца, браслеты, цепочки – дешевые, но дорогие, – пусть носят подросшие дочки, любимые и дорогие. Меня вспоминая все реже, пусть лучше холодными будут. Пусть пальцы стихами не режут, и пусть обо мне позабудут. ...И все пусть меня позабудут, и помнить меня не посмеют, и счастливы, счастливы будут, как взрослые только умеют... А я ничего не умела – бессилен мой бедный рассудок, бессмысленно душное тело! – возьми меня лучше отсюда... Из этого детского сада, где я целый день безутешна, пораньше возьми меня, ладно? – хотя это будет нечестно: сойдутся оплакивать тело серьезные грустные люди... Поймите, не в этом же дело, что здесь меня, с вами, не будет! О все, безутешно-прямые, крест-накрест, как сны и дороги, о души, такие родные, обитые, будто пороги, вы были сильней и мудрее, я вас никогда не забуду, но я ничего не умею, – откройте мне двери отсюда! Пустите, и плакать не смейте – я стану счастливой и смелой! Ведь это стихи не о смерти, а лишь о прощании с телом. ...И все пусть меня позабудут, и помнить меня не посмеют, и счастливы, счастливы будут, как только живые умеют... 1986 О МУЗЕ По парку какому-то, в осень, надвинув суконный берет, а может – у моря, меж сосен, гуляет хороший поэт. Он смотрит, как жаркое солнце к закату летит меж стволов, – допустим, Владимир Чухонцев, а может – Олег Соколов. Он видит, как это прекрасно: такой удивительный цвет – ну прямо ликер ананасный, точнее сравнения нет! И вот он идет по дороге, неспешно идет, налегке, и стих свой продуманно строгий уже ощущает в руке. Он чувствует тяжесть в ладони, приятно теплеет рука, и рифмы, как сытые кони, готовы и ждут седока. Огладит он каждое слово, прочувствует каждый свой шаг – и стих выйдет мастерский, словно безгвоздная церковь в Кижах. Классический стих, и при этом и смел он, и честен, и нов (О!!! Я восхищаюсь поэтом, слагающим чудо из слов), – но если к такому поэту, случайно замедлив полет, сияя бессовестным светом, великая муза сойдет, то – стоит крылом поднебесным взмахнуть этой музе над ним – и был он поэтом известным, а станет безумцем немым... ...Слова, что она мне шепнула, пропали, не знаю куда. Лишь помню, как сталью блеснула в закрытые окна беда. Лишь помню, как ветер нежданный Однажды ворвался в мой дом, И как серебрился обманный Холодный огонь за окном.. ...Глаза заслоняя от света, в далеком небесном краю с тех пор я ищу, как ответа, пропавшую музу мою. Лишь только знакомые звуки чуть слышно меня позовут – и выронят слабые руки чудесный словесный сосуд... И мукой великою станет поэзия черной земли, лишь только та муза поманит и музыкой стихнет вдали... ...И музыка эта прощальна, и музыка эта проста, и в ней открывается тайна, великая, как пустота... 1987 *** Марине Георгадзе Имея роскошь приходить туда, где сны твои прозрачнее, чем дома, не говори, что в мире пустота, пока сидишь на кухне у знакомых... Пока спокоен в чашках этот чай, и чашки на фамильные похожи, межзвездной пустоты не отличай от мимо проходящих и прохожих.. Ведь мы от них настолько далеки – сознанием прохладного сиянья – что можем мановением строки отогревать любые расстоянья, и можем растворяться в этом дне и колким светом звезд казаться ночью, осознавая тихо, но вполне, КТО в наши губы вкладывает строчки... Бездонное спокойствие храня, лепечем мы смешно и подневольно... И люди сквозь тебя и сквозь меня пройдут... И нам не сделается больно. 1986 В ПУЩИНО Я снова прячу голову в крыло, едва коснувшись правды этой жизни, где все вокруг стоит белым-бело, как в хирургии или в коммунизме, в которой нет неясностей и нет ни черных клеток и ни белых клеток, – вокруг лежит стерильный белый свет, \ и дым сухой от холода и света. ...И просто все. И ясно: я стою – ощипанная серенькая кляча, на фоне солнца голову свою в крыло свое ощипанное пряча. Пока я прячу голову в крыло, а физики подсчитывают числа, поэт стихи слагает всем назло про то, что нету никакого смысла. "Пока, не поздно, надо умирать" – обычно пишут всякие поэты. Но мне уже наскучило играть во все, во все, во все и даже в это, но мне уже наскучило играть в "поканепозднонадоумирать", в стихи и в крылья, и в больших поэтов, которые слагают всем назло стихи про то, что все белым-бело, про то, что прячут голову в крыло, и думают, что остроумно это... *** И все-таки, я так себя люблю! мне тут ни с кем не будет по пути. До слез я в звезды вечером смотрю и жду лишь приказания уйти. Я притворяться больше не должна, мне человеком все равно не стать, я вам никто: не друг и не жена, не женщина любимая, не мать. Куда меня дорога привела, похожая на глинистую хлябь? Я, честно притворяясь, в жизнь зашла, я даже телом торговать смогла б, и душу мою, зыбкую, как снег, добра не отличавшую от зла, лепить могли, но я сказала "нет", и между ваших пальцев протекла. ...Теперь довольно. Срок настал уйти. Назад, в долину детства моего, туда, где мне не больше десяти, где к смерти ближе, к жизни – далеко! Я тут не понимаю ваших дел и ваших глаз, лишь ветер по ночам все эти годы в окна мне свистел, все эти годы тихо поучал: "Усни, дитя, и всех во сне прости, на большее тебе не хватит сил, гораздо легче просто крест нести, чем..." – но рассвет ко мне уже входил, и до конца не выучив слова, пытаясь за другими повторять, я получалась чересчур жива, а полагалось лишь себя сыграть. – Я ухожу. И ветер свищет в зал, как пусто мне, как страшно и легко, теперь я там, где не грозит провал, где к смерти ближе, к жизни – далеко. Вы можете теперь меня купить, меня лепить, любить и презирать, вы можете мне голову срубить, – и как трава, она взойдет опять, – но в душу мою, белую как снег, чужих вершин, нехоженых дорог, теперь не забредет ни человек, ни зверь, ни Бог... 1986 ИЗ ПОЭМЫ ВОЗВРАЩЕНИЯ 1 Как просто уйти в небеса, пробившись сквозь черное что-то, стеклянные вставив глаза и крылья надев для полета. Как просто при жизни не жить, питаясь сверкающим светом, как просто и весело быть великим холодным поэтом! ...Когда возвращусь я потом, то дверь моя будет закрыта. А если открою свой дом, то все будет в доме разбито. И съедены молью пальто, мышами обгрызана мебель. Меня не узнает никто – проведшую годы на небе. И будут все окна в пыли, и будут растеряны дети – они без меня подросли, а я не успела заметить.... И крылья мои сожжены, и так одиноко и страшно, как будто пришла я с войны, считаясь безвестно пропавшей... 1986 2. Я – словно те – пришедшие с войны. Без рук, без ног, без места в мирной жизни. Когда-то долг отдавшие отчизне, Кому теперь, зачем Они нужны? Их звездный час остался на войне. Их жизнь прошла, Их польза миновала. Они стреляли. Я стихи писала. Про долг поэта говорили мне. Хвалили вы меня, Хвалили всласть! И я писала, Словно шла под пули. Под эти пули ВЫ меня толкнули. И дура я была, Что поддалась. И вот, как искалеченный герой, А нынче просто инвалид безногий, Сижу я на обочине дороги, И вижу ваши ноги, ноги, ноги... Мне оторвать их хочется порой... *** Все вижу я, и все открыто мне. Все вижу я, безумием объята. Я вижу, как ваш храм горит в огне, и даже знаю имя герострата. Я вижу души под покровом сим, который вам не кажется покровом... я вижу ясно то, что вам самим века спустя взойдет созвездьем новым... (И Бога нарекут всего лишь Словом – таким понятным и таким простым...) ...А на дворе, как в месяце нисане, (века, века!) распутица стоит, когда во мне – недавней обезьяне – однажды человек заговорит. И я увижу, как смешон и глуп ваш белый свет – Великий и Кровавый, в котором выбивают зуб за зуб, и жгут дворцы, и ждут грядущей славы, и славят крест, терпение и труд, и жизнь несут легко и величаво, как реки воды мутные несут... Все знаю я – что будет и когда, и отчего бестрепетно и немо горит над вами белая звезда, что назовут звездою Вифлеема... Я вижу души под покровом сим, который вам не видится покровом, я вижу ясно то, что вам самим века спустя взойдет созвездьем новым (еще я вижу: с именем Христовым смерть понесут одни стада – другим...) Века, века... и кровь, и пот, и дым... И знанья чад – пустой и одинокий. О чем тут спорят и о чем молчат, о чем кричат отважные пророки? О чем тут спорят и о чем молчат, зачем стоят тяжелые кумиры, так одиноко, холодно и сыро, как будто все – века, века назад... Мой бедный мир! Мой бедный детский сад, который вы зовете страшным миром (и он прильнет ко мне ребенком сирым, взрослеющим от горя и утрат...) И плачу я – века, века назад... 1988 *** Я река. Я теку и мелею. По камням, разбиваясь, лечу... Я легко вас люблю и жалею, даже если жалеть не хочу. Я омою вас теплой водою, прожурчу вам любые слова, назову я вас первой звездою, даже зная, что я не права. Я такая. Я очень плохая. Доброта моя – чистый расчет. По пустынным полям протекая, я втекаю, куда повлечет. В эти теплые летние воды окунуться любому под стать. Не ищу я любви и свободы, не хочу я, как птица, летать. Я теку неизвестно откуда и теку неизвестно куда. Я скорее природное чудо, что бывает едино из ста. И теку я как будто без дела, но лишь стоит к реке подойти, и покажется вам, что предела нет свободе на вашем пути. Окунаясь в бурлящие воды, Бесконечные воды мои, по глотку отпивая свободы, вы погубите души свои. Я такая. Я очень плохая: я забыть и простить не могу. Я река без конца и без края, я теку и теку, и теку... И покуда еще вы живые, дорогие друзья и враги, будто раны на мне ножевые, остаются все ваши глотки. И покуда вам, кажется, просто возвратиться, чтоб снова испить, поднимаясь до вашего роста, я в себе вас могу утопить. Утоплю я в себе вашу душу, если близко подступитесь вы. Вам не будет дороги на сушу – там вы станете вовсе мертвы. Там вам будет и пусто и худо, вас обратно заманит вода. Вам не выбраться больше отсюда – доброта моя – не доброта. Надо мною сгущаются тучи, и на дне моем холод и тьма. Я вас черной тоскою замучу, вы со мною сойдете с ума. Я река без конца и без края. Никого не могу я согреть. Я такая, я очень плохая, доброта моя – чистая смерть... И со дна моего, среди ночи, успокоясь под тяжестью вод, будут ваши стеклянные очи на зеленый глядеть небосвод. Ваша тень, ваше зренье пустое, ваша боль, ваша песнь, ваш пророк, – я питаюсь, как вы, пустотою между этих немыслимых строк... 1991 *** Если Ты меня оставишь, Господь, если очень долго будешь вдали, повенчаю я и разум, и плоть с принцем крови, князем этой земли. Буду жить в его хоромах-дворцах и куплю себе машину "ВольвО"... Полюбить его легко, подлеца, коль Тебе меня оставить вольнО. Без Тебя мне будет легче прожить, доживу я хоть до Судного дня... Как легко мне будет петь и кружить, коль Твоя тоска оставит меня. Я не сделаю вреда и чумы, буду просто жить сама по себе. Про свою любовь солгу князю тьмы, чтоб отстал, и думать дал о Тебе. И гадать я буду, день ото дня холодея и бледнея душой: отчего же отпустил ты меня? Или впрямь Тебе я стала чужой? Или впрямь, Любимый, не было сил уберечь меня от этого зла? Ведь остаться Ты меня не просил, потому на землю я и сошла. У Тебя, Господь, не тысяча рук и не крутишь Ты судеб колесо. У Тебя, Господь, ни свиты, ни слуг, Ты над нами только плачешь – и все. Там, в небесном и чудесном краю, Где Твой дом и мой покинутый дом, я оставила Тебя – боль свою, чтоб к Тебе еще вернуться потом... И не властен Ты уже надо мной, если я бреду по этой пыли. Ты устал. Господь от жизни земной, потому и остаешься вдали. Но я помню все – Твой голос и взгляд, в сотню раз глядишь ревнивей, чем муж... (о каком они мне боге твердят и про ангела с трубой – что за чушь?!) – По пустыне, как мой древних народ, я иду одна, без древних чудес, и растет мой непомерный живот, повторяя форму свода небес. И растет во мне Твой сказочный Сын... вот уже над ним свершается суд... Знаю я, что Он и Ты – Бог един, но глаза-то в нем МОИ прорастут! И забуду все: свой высохший рот, ноги сбитые и боль в голове. Лишь глаза умножит вечный мой род, как тоску и весь мой плач о Тебе... ...Только верь в меня, Господь, только верь! Я сама обратный выбрала путь, мне чуть-чуть идти осталось теперь, ждать меня Тебе осталось – чуть-чуть!... ...Путь по краю мой, по краю скользит... Влево шаг ли, вправо шаг – Не сбежать... Ни за что меня никто не простит. Да, наверно, и не надо прощать... 1991 *** Дмитрию Баку Чашка кофе, ломтик хлеба, нищета со всех сторон. Для чего ж я слышу с неба то ли ветер, то ли звон? Я ж совсем асоциальна, лишь писательский билет... Я почти нематерьяльна. Нет меня на свете, нет. Я и жизни-то не знаю к тридцати восьми годам. Я все время забываю, где родился Мандельштам... Среди суетного света Не имею я друзей и в центральную газету не ношу своих статей... И не то что от гордыни, просто лень – моя беда, – ни в Париже, ни в Берлине я не буду никогда... И не то что денег мало, А подумаешь – на кой Ехать мне куда попало? Пользы в этом никакой... Для чего ж таким убогим, Не добитым кирпичом, с неба Бог диктует строки, не подумав ни о чем? Ведь никто меня не вспомнит, не похвалит, не издаст... Антибукера никто мне да и букера не даст... Пропадут мои скрижали, бесполезные – умрут. Лучше б это написали те, кто правильно живут. Кто всегда мечтал явиться, правду людям возвестить... Из провинции столицу кто приехал поразить... Кто боролся, добивался, пробивался из низов... А не глупо улыбался, наломав по жизни дров. Я ж рифмую все глаголы, ассонанс и диссонанс. Я вообще ушла из школы, не зайдя в девятый класс. Я вообще не понимаю, где Моне, а где Дега. Я к тому ж еще хромаю – у меня болит нога. Дуракам закон не писан. Мне и горе – не беда. Я хорошая актриса, если надо иногда. Я веду себя по-свински, говоря без дураков, Например, что П. Басинский – Лучший критик всех веков... Я еще веду по-скотски, заявляя много лет, что поэт Иосиф Бродский – все равно что Меламед. И о том, что вся картина подровняется потом. И Суглобову Ирину от Цветаевой Марины отличат с большим трудом. ...Ветер носит в чистом поле. Что хочу, то и мелю. А не все ли мне равно ли? – все равно друзей люблю! Для чего ж таким убогим и неправильным, как я, с неба сбрасывают строки, не подумав ...хорошо? ...Будто лето, день слепящий, по поляне – дети вскачь... Я ловлю с небес летящий Надувной блестящий мяч... ---------------------------- СВЯЩЕННАЯ ИСТОРИЯ Памяти Александра Меня И были у них и рабы, и ослы. И были они не добры и не злы -- не ведали римского права. Что сына убить за тринадцать ослов, что брата убить за двенадцать козлов, -- какая им разница, право? Их время текло и в дыму, и в золе, и год они ехать могли на осле, и лет тридцать пять на верблюде... И было все это в грязи и в пыли, на малом-премалом кусочке земли, как будто у Бога на блюде. И он приходил к ним – израильский Бог. Зачем? Вероятно, был сам одинок, как злая ненужная совесть... И все предлагал им какой-то завет, зачем? Объяснения этому нет. Все длится печальная повесть. Как только представишь тьму длинных веков, рабов и наложниц, козлов и ослов, и жен, что похуже скотины, так страшно и больно сожмется в груди... А также – представишь века впереди. И где-то себя – в середине. И все не запомнить: какого козла какая ослица кому родила, и сколько верблюдов украли... К чему этот длинный и нудный разврат? Зачем города и поныне горят? Какие тут "бездны морали"? ... И вспомнишь: тяжелый полуденный зной, большое светило над дикой страной (оно там стоит и поныне) – И кто я – рабыня? Ослица? Жена? Куда и зачем я влачиться должна по этой смертельной пустыне? ...А тот, кто от Бога все ждал новостей, не видел больных и голодных детей, его занимали скрижали... Наш Бог только избранных лиц посещал, и много верблюдов он им обещал за то, чтоб его уважали. А мы-то молчали. Мычали в пыли, и шли по пустыне, рыдали и шли – рабыни, ослицы и дети... Потом наступил предназначенный срок, пришел молодой и насмешливый бог, но что изменил он на свете? ...Такой молодой и насмешливый бог явился зачем-то не к месту, не в срок, в нелепой еврейской отчизне, как танец души среди вьючных дорог, и как декабристы (которых урок был в том, что не ведали жизни...) Нелепый, как счастье, как солнце – слепой, он так и предстал перед пыльной толпой: смеялся, а руки дрожали... Руками махал и, как Чацкий, вещал и новую эру он всем обещал – за то, чтобы не обижали... А мы-то молчали. Мычали в пыли. И новая эра, коснувшись земли, продлилась не более мига. И кто-то придумал про Новый завет. Зачем? Оправдания этому нет – такая печальная книга... ...Но я все мечтаю про дальний полет – кто знает – тот знает. Кто хочет – поймет. А кто не поймет – и не надо. Чужая планета, и римский конвой... Что Темза, что Теза*, что Сена с Невой, что щит на вратах Цареграда... – какое мне дело?! – не выскажешь слов, не выплачешь слез, не развяжешь узлов, не взвидишь подлунного света... Непрошеный бог не вернется сюда. Погасла его золотая звезда меж Ветхим и Новым заветом... 1994 _____ * Теза – река, протекающая по г. Шуе. ЕВРЕЙСКАЯ МЕЛОДИЯ Не женитесь на русских еврейках, – говорит господин Баркашов. Они ходят порой в телогрейках, притворяются русской душой. А душа у них – мелкая плесень: только б выгодно что-то продать. Мир духовный у них слишком тесен. Им бы все торговать, торговать... Торговать! И ни дня не теряя, провести так все лучшие дни. По России, от края до края, поглядите – торгуют они. Им скупить бы все место, где можно разложить раскладные столы... Им не стыдно, не больно, не тошно, им не слышно хулы и хвалы. Им не надо печати и славы, на себя им – и то наплевать... Только б дали им в сердце державы торговать, торговать, торговать... Сколько б вы ни писали статейки, все равно они их не прочтут. Ведь не каждой подобной еврейке удалось поступить в институт, но... спускается Ангел Торговый к ней – со свастикой или с крестом, то ль с Христом, то ли с их Иеговой, то ль с рогами, а то ли – с хвостом... То ли с Ельциным, то ль с Горбачевым у нее есть масонская связь, но вселенским размахом торговым ей дается вселенская власть. И во дни испытаний великих – в Куликово,в Полтаве,в Филях – ее жидомасонские лики помогали победе в боях: В небесах появлялось знаменье, помогая врага одолеть. Видно, в этом ее назначенье – в облаках над Россией висеть... ...И торгует, торгует, торгует, вся Россия торгует с лотка. И Вселенная рядом ликует, и немеет от счастья рука, что гребет ваши деньги лопатой, сдачу не успевая сдавать... И знамение – Ангел Пархатый – помогает стране торговать. В электричках, в метро, у вокзала, повышая все цены вдвойне, мы торгуем чем только попало в нашей новой и русской стране. Нам не надо ни газа, ни света, только б выручки больше сорвать... Нам дано назначенье поэта – торговать, торговать, торговать! ...Не женитесь на русских еврейках... 1995 *** Читают разные стихи, почти не слушая друг друга. Они читают их по кругу, но друг от друга далеки. И пишут разные стихи простые разные поэты. Единым пламенем задеты, Единой рифмою легки… (Хотя они не дураки...) И тянет их порочный круг, вернее – чтение по кругу. Как больно! – не сказать друг другу, об этом просто стыдно вслух... Но что-то крутит их, ведет, их что-то мучает ночами, за их неясными речами какой-то дальний свет встает. И продолжается поход: земную жизнь – до половины, и дальше, словно до Берлина, по безызвестности – вперед! А там не будет ничего. А только братская могила. Она своею черной силой затянет всех до одного. Кровь стынет в жилах у меня, когда я думаю об этом... Прах неизвестного поэта. И пламя вечного огня. И пустота. 1996 |
||