I
…И стала сила Слова серебром,
а век – серебряным. Слова как пули.
Двенадцать стыли, шли, на пальцы дули,
глядели ввысь: Он, “в венчике”, –
фантом.
Но вынул Он ещё одно ребро –
в цветаевскую персть весну вдохнул… И
нагие пальцы хрупкие согнули
из звуков вёсла… Только Русь – паром
разбитый (вплавь… грести
нельзя… вести…) –
прибило к Крыму, где в одной горсти
живые травы, мёртвые вулканы,
где синий киммериец Коктебель
укладывает ветер в колыбель
седой полыни на кудрях у Пана.
II
Седой полыни на кудрях у Пана,
сплетённой с мятой в дружеский венок,
волшебен жгут… Здесь и костистый рог
древнейших скал, как вереск, гибкий,
пьяный:
зверьё и птицы, чудища…
Осанна
природе, чей стилет или клинок
творят из гор подобия. Стрелок
таится с луком за кустом – Диана?
О – гунн, татарин, турок,
печенег,
скиф, славянин, хазар… Любой набег
хранит земля. И ржавый бок кальяна,
и ветхую монету… Мифов тьму
вода и берег жалуют ему –
киммериянину Максимилиану.
III
Киммериянину Максимилиану
к лицу полынный нимб. Как лес дремуч
на голове! И мучь его, не мучь –
из львиной шевелюры великана
глядят сапфиры (тёплые!). Он рано
и угадал и принял к счастью ключ:
полынный жгут не жгуч и не колюч –
терновый жжёт и оставляет раны.
Медведь? Садко? Сказитель? Дюжий эллин?
Правитель в облаке пажей и фрейлин?
Огромный бородатый гном?
Не знает время, кто он! Но навстречу
в те дни ему, Волошину-предтече,
со дна морского вышел Крым как Дом.
IV
Со дна морского вышел Крым
как Дом
Поэта. Киммерийские Афины
открыли чрево: море, пляж старинный,
библейские холмы и окоём,
нагромождённый каменным
зверьём.
Усыпан берег яшмой. Волны-вина,
меняя цвет, текут к тебе – черпни, на! –
соль зелья опрокидывай вверх дном.
Потухший Кара-Даг стоит
иконой,
а рядом – Одиссеев понт со стоном
упрямо лижет бухту. Грот – проём
к властителю умерших душ Аиду.
На ужин – чтенье, дикий мёд, акриды.
Суровый Коктебель спит добрым сном.
V
Суровый Коктебель спит
добрым сном,
весь сине-рыже-розово-лиловый.
Здесь месяц помнит, белая подкова,
как плыл “Арго” за золотым руном.
Здесь в ноздри – порох пыли. НеСодом,
АнтиГоморра всех принять готовы.
Хозяева не спросят – что вы, кто вы
и почему голодный и пешком.
Зубчатость гор как стрельчатый собор.
Застыл навеки корифей и хор.
И панорама глазу – без изъяна.
Венецианских ваз хорош узор,
но только с Максовых великих пор
земля нагая стала легче манны.
VI
Земля нагая стала легче манны
для тех, кто был здесь. Море, помнишь, а?
–
как здесь гостили цепкий Бенуа,
точёный Брюсов, Бунин окаянный,
пришелец с “Башни” Вячеслав Иванов,
стихийная Марина, Белый А.,
миф Макса – Черубина Габриак…
И соляная каменная Анна,
и тёзка Горький, и эстет Бальмонт,
по щиколотку став в античный понт,
рождали строки разного романа.
“Гомер и море…” – слушал
Мандельштам…
Свод Коктебеля превращался в храм,
Волошин нежно пестовал титанов.
VII
Волошин нежно пестовал титанов.
Кузнец, чеканщик человечьих “я”,
он чтил святую плавность бытия –
полдневную незыблемость и прану.
Как истый жрец, молился Солнцу рьяно
и камни призывал к себе в друзья…
С ним не одна разумная змея
лишилась жала древнего обмана.
Поссорить Макса с кем-то невозможно,
не брали верх над ним ни гнев, ни ложь,
но
вдруг ясновидец просыпался в нём:
хозяин в руку брал ладонь, и, может,
он знал извилинки души прохожей,
рисуя сердцем, кистью и пером.
VIII
Рисуя сердцем, кистью и пером,
Макс создавал сплошные акварели.
Сожжённая природа Коктебеля
в нём глаз соединила с языком.
Сквозь почву скалы лезли напролом,
приветствуя его, и вслед глядели,
меняя лики… Он стоял у мели,
но видел остро, за земным ядром.
Сквозь мифопоэтичность миражей
Макс чуял оси точных чертежей
и трепет прочной буквенной колонны.
Латинский Дух алкеевых страниц,
он пред историей склонялся ниц –
в хитоне, босоногий, всевлюблённый.
IX
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
он с детства путешествия любил.
И азиатскую арбу, и Нила ил,
и лотос, и тибетские поклоны –
в душе. Попал в Париж во время
оно.
И бархатную куртку там носил,
дышал, кипел и жил что было сил…
Но в Коктебель тянулся непреклонно.
Он с “серой розой” сравнивал
Париж.
И город подарил любовь, но тишь
желанную – Парижа знало ль лоно?
Среди классических страдалиц
Маргарит
Волошин выбрал пару. Мир стоит.
Макс сочинял извечные законы.
X
Макс сочинял извечные законы,
вводя Сабашникову в крымский рай.
Впорхнул светлоресничный, рыжий май
в покои сердца, синей бухты склоны.
В ветвях Версаля Зевс узнал
Юнону.
Ах, в галереях Лувра: “Слово дай –
Любить!” Черёд твой, Гретхен – так
играй
брезгливо сердцем, древняя матрона!
Макс был в Париже свой, не кто
попало,
живой типаж Латинского квартала –
Марго и обронила честь свою.
Пан брызжет счастьем. Но
судьба такая –
жить, призрак тонкой Гретхен упуская,
объединяя всех в своём раю.
XI
Объединяя всех в своём раю,
Елена (мать) звалась великой Пра.
Кормила люд амброзией с утра
в сапожках, шароварах: “Я в строю.
Орлиный профиль, красоту свою –
в табачный дым. Я вся уже вчера.
Сегодня – Макс, рождённый мною Ра.
Сурова внешне, я юдоль сдаю
прохожим странникам. У щиколоток льва
гляжу, как горькая полынная трава
с главы его летит мне на седины.
Германско-запорожских Макс кровей.
Его усыновили суховей
и Русь – в устах живущая былина”.
XII
И Русь – в устах живущая былина,
и Франция – культурный Монпарнас, –
свидетели, как богатырь Пегас
ваялся Максом из подручной глины.
Сам бандурист, гусляр, свободный инок,
Волошин знал тягучий русский сказ,
куплет французский – пляж пускался в
пляс
и сок стихов жал из аквамаринов.
В гражданскую проклятую войну
Макс (зря?) ничью не выбрал сторону.
Он стал за мать, которая невинна
в сыновних распрях. Белый, Красный
брат
сливались в розовом. И Русь, простой
солдат,
дышала жарко в спину исполину.
ХIII
Дышала жарко в спину исполину
история житий, вождей, вожжей,
убийства в Угличе, раскола, мятежей,
“кровавых воскресений”… Стаей
длинной
слетелись в Коктебельскую
долину
за Максом мифы, для живых уже
открылся грот… Ликуя, жен, мужей
встречал Волошин свистом соловьиным.
Лилит (?) болит в груди, где
холст-рубаха
в крови от сердца. Сам, из горстки праха,
создал он Еву. Но любовь ничью
так не ценил, как зов земли-константы.
О чём шептали крымские атланты
живущему у мира на краю?
XIV
Живущему у мира на краю
и с миром отошедшему – раздолье…
Он не терпел преграды, копья, колья,
лишь – горы, море, степь и слов струю…
При жизни видел крымский Гамаюн
свой лик-гору на Чёрном море. Солью
покрыты веки, лоб тяжёл… Весло ли
рыбарь замедлит, думы взяв в ладью?..
Могила в самом сердце Киммерии.
Вкруг Феодосия, Судак и дух Марии,
второй супруги, плачут здесь втроём.
Могучее в глубинах моря тело.
Над Коктебелем снова Солнце село,
и стала сила Слова серебром.
XV
…И стала сила Слова серебром
седой полыни на кудрях у Пана.
Киммериянину Максимилиану
со дна морского вышел Крым как Дом.
Суровый Коктебель спит
добрым сном,
земля нагая стала легче манны.
Волошин нежно пестовал титанов,
рисуя сердцем, кистью и пером.
В хитоне, босоногий, всевлюблённый,
Макс сочинял извечные законы,
объединяя всех в своём раю.
И Русь – в устах живущая былина –
дышала жарко в спину исполину,
живущему у мира на краю. |