ПРЕДЫДУЩИЙ | АЛЕКСАНДРА |
|
Александра Горячева. Спой мне песню. Рассказы. -1999. -128 с. Предисл. М. Лобанова. Тир. 500 экз. Худ. С. Рябинин. Цветная обложка. Книга для семейного чтения. Будет интересна и полезна как взрослым, так и детям. Героями некоторых рассказов являются животные — уличные и домашние собаки, медведи в зоопарке, кошка. Легкий, красивый и напевный язык, удивительная глубина постижения мира, любовь ко всему живому отличают эту молодую писательницу. Сразу после выхода в свет книга получила прекрасные отзывы в московской прессе. Текст набран крупным шрифтом, снабжен изящными иллюстрациями. Издание может быть рекомендовано для внеклассного чтения. ( В оформлении обложки использован фрагмент росписи храма на Протоке в Смоленске).
|
— Да нет, если надо, если б за дело, мне и посидеть не жалко, но не убил я его тогда, пойми ты! — Может оно и так, но с чего бы это всем соседям на тебя показывать? Грозил, говорят, намеревался? — Ты своих соседей спроси, они про тебя такого наговорят — сам себя упечешь. — Я, может, и не хочу тебя сажать, но против тебя все улики. — А не хочешь, так слушай же, как все было. Этот рассказ его с тех пор поселился у меня в голове, сначала начал разгребать себе уголок, а потом расположился совсем по-хозяйски, отвоевывая себе все больше места — я и так все время о деле этом думаю, ворочаю так и эдак, запись для себя тайком сделал и вместо музыки пленку эту в плеере ношу. Вот и плеер сгодился, а то подарили мне его, когда я школу уже кончал, жалел, что так и не успел поносить. Прокручивал раз десять уже, может, и больше — сам, наверное, не хуже него теперь смогу рассказать, но стоит чуть отвлечься — и его голос, то грубый, то дерганый, но все больше и больше похожий на собственный мой, снова шуршит уже внутри моей загруженной головы, а чем отчитываться — до сих пор не придумал. Входил, пригибая голову, а хоть и распрямись — дверного косяка все равно бы не задел, садился на казенный потертый табурет, широко расставив ноги, опустив между коленями и без наручников в один кулак прочно сомкнутые руки. Не просто горбился — всем телом сваливался вперед, словно руки тяжестью своей клонили его вниз. Подолгу молчал, не глядя ни на кого, изучая, навсегда запоминая расположение мелких перекрещенных полосок на линолеуме, и вдруг поднимал — не голову даже, одни глаза, отчего взгляд получался беззащитный, заискивающий и не вязался с кабаньей грузной фигурой — и говорил, говорил под стук протокольной машинки.
Я как-то не рассчитывал, что первое же самостоятельное дело поставит меня в такой непроходимый тупик. На занятиях ситуации разбирали разные, и казалось — я готов ко всему, во всяком случае, я себя ко всему готовил. А сейчас мне нужно его расчислить и пока не пойму — ничего не выйдет. Здесь надо не просто поверить — поверить легко, надо еще так поверить, чтоб всем доказать. Доказать что убийца — вот он. Всего-то на два года меня старше. Я гордился всегда, что сам работаю, с родителей не тяну, ну, на ночные клубы, конечно, не хватает — да и зачем они мне-то. На клиентов что ль своих будущих смотреть? А он вот — чего только не повидал. А так послушать — какой-то наивный и безответственный. Или маска у него такая. С такой маской всегда прожить легче. Смотрел на огонь... Я ведь даже до шоссе доехал, на поля прошел — нашел кострище, запалил и сижу — что он в этом огне видел? Мельтешение охотно занявшегося костерка действительно увлекало и утешало меня — но опять не отпускал настойчивый голос. Впрочем, это все метафизика, а мне факты нужны, факты!
Интересный экземплярчик был этот его Митяй, не местный. Книжек после него осталось — полных две полки, у нас такое редко бывает, мне бы хоть просмотреть их — да времени не отпущено. И чего его к нам на семидесятый километр занесло? И не сказать, что хипповал, и не бомжил даже... Православный, может? Посад-то рядом, туда всякие мотаются, но и это на него не похоже, а был на нем крест или нет — я как-то не догадался тогда заметить. И ведь прижился. Спелись две птички разного полета, с чего бы? Или время сейчас такое, что все равно, кто с кем, лишь бы не в одиночку биться... Вдруг наш подходит — здесь костры жечь нельзя. То есть он для меня наш, потому что в форме, а я для него — никто, потому что в куртке просто. Я за удостоверением было полез, а потом подумал — зачем? Ладно, говорю, только тут кострище было до меня, я потушу сейчас и уйду. А когда домой шел, вдруг стрельнуло — а ведь ему там никто не говорил, чего можно, а чего нельзя.
Тут Нина Евгеньевна со своего места оборвала нас, звякнув кареткой, — про женщин! Славная она, Нина Евгеньевна, хоть и потешная. У нее самой сто первый километр был когда-то, да срок той выселки кончился, когда я еще в школу ходил, а когда учиться едва начал — и статью ту, по которой шла, окончательно упразднили, а она — деваться, разве что, некуда — съезжать не торопится. Так и присиделась у нас машинисткой, а мы не в накладе — есть кому печатать, хоть не самому. Да и посоветоваться — кодекс-то она (уважаю политических!), пожалуй, лучше меня помнит, хоть у меня за него всегда пятерка была.
Из угла строго: Я ставлю “играть” — это опять Нина Евгеньевна.
Ну дают — черт знает чего успели наворотить! Четвертый сон Веры Павловны решили построить, коммунисты-рецидивисты. О чем он думал-то? И вроде не совсем уж придурок, мыла не ест и сопля не висит... Но улыбается смешно. Вспомнит что-то, глянет так — все лицо изменится, ну детский сад, больше трех лет никак не дашь... А мне ему другие года давать, и тут тремя не обойдется. Тоже туда же, подследственный выискался! Как на зло, на этом блаженном все сошлось. А не он — другой бы был. А у меня — первое дело. Нет чтоб там бытовуха какая-нибудь — вон Сереге повезло, у него мужик брата своего застрелил — ну тут-то все яснее ясного, убийца можно сказать, в подарок ему достался. Если б мне так же — первое дело и сразу раскрытое. Не все ж мне здесь загорать — мне б в московскую адвокатуру пробиться.
Из-за Митяя и заварилась вся каша. Садовников котенка его застрелил, про него все знают, что держит кур и стреляет кошек, если к нему заберутся. Цыплят вороны таскают, а он кошек стреляет — в ворону поди попади. А еще идеологию подводил, мол, дело это нужное, что он единственный поселковый блюститель порядка и санитарной чистоты. Зря он, конечно, это сделал, и, по-хорошему если, его и привлечь можно, за стрельбу в черте города, например, или дознаться, когда он последний раз платил охотничьи взносы, и есть ли вообще у него билет, но заявления не было. А если б и было — разве ж это дело? Возни много — а пользы ноль. Да что я все о нем в настоящем времени? Семнадцатого сентября его самого нашли убитым. Кто-то зарубил его, топором. Когда мы опрашивать начали — показали все на этого, моего теперешнего подопечного, что угрожал и вообще человек странный. Ввалились в дом ночью, повалили на пол и руки скрутили — ты человека топориком тюкнул? признавайся! А он — да тише вы, дети спят, за мной если, то пошли. Сам пошел. А в камере — то ли в несознанку, то ли действительно не он. Топор его, признал он свой топор, свидетелей никаких и следов никаких. А от убийства отказывается. Про улики это, разумеется, блеф, первая степень устрашения. Можно было бы намекнуть ребятам, чтоб они его ненавязчиво приложили, влегкую так, но показания с него я и без того получу, решил так. Нас как учили — на первом допросе смотрите, как себя ведет, много говорит или мало, как держится — а объяснить он вначале толком ничего не мог, слова с трудом подбирал, все юлил чего-то. Разговорил я его потом, и то потому только, что я профессионал, уж с людьми-то насобачился общаться — я правила Глеба Жеглова с детства помню. И так я удачно подобрал к нему подход, что он даже решил, будто я его брата, то есть Митяя ему напоминаю — а это в моем деле уже важно. Митяй этот, Дмитрий Алексеевич Большаков, семьдесят третьего года рождения, таблеток наглотался — тьфу, как героиня какая-нибудь тургеневская — так и кони двинул. Но с ним все ясно, самоубийство чистое, мы и разбираться не стали. “Я не могу жить в мире, где мира нет, одна только глупость злобная”, — написал. И еще: “Злобой злости не перешибешь”. На стенке написал — и отрубился, баночка пустая в кулаке — не разожмешь. Утром обнаружили — помер. Бабка ихняя интересно сказала — истратился.
(А вот это уже теплее, продолжай, томился я тихо, продолжай...)
Тут мы оба молчим, шуршит пленка, и он вдруг добавляет:
И как мне понимать его? И вот теперь я хожу по улицам с этим. То ли вовсе не он — а тогда кто? И где тот, который убил? И главное — с детьми эта неразбериха. У государства и без этих малолеток головной боли хватает, а он управлялся как-то, отпустить бы его — все само собой бы у них там утряслось.
Словечек поднабрался, однако. И чего они по камерам все такие речистые? “Искупил”. А разве ему это решать? А кому — мне? Мне-то за что? Я так думаю — его за это дело четко надо упечь, если здесь не виноват — так хоть за старое отсидел бы. Дознаться бы, что там было, прошлое его, — нет, глухо. Сам не говорит. Детство помнишь свое? — нет, не помню. Интернат помню, здание белое, в четыре этажа, а номер — забыл. В Москве где-то. Ну, про интернат, допустим, он врет, чтоб родственников не искали. Послали, конечно, запрос, пальчики разослали — так ответа ждать еще, если он будет, а если по нулям — тогда как? А у нас время, мы держать его дольше не можем. А если ни там криминала не было — ни тут не виноват? Башкуй! У тебя работа такая, что не только ногами-руками — башка должна работать! А я все гадаю, вверх гляжу — ищу тех птиц, вон, летят какие-то, — а те ли, его ли птицы? Матери не скажешь, Марине тоже — зачем на нее все сгружать? Ей тоже нелегко, у нее учеба — второй курс, как вспомню, и у меня был самый трудный. Обоим нелегко, что говорить. А как хорошо все складывалось! Сначала убийство, чуть только поспрашивали — все на него показали, один подозреваемый и нашли его без проблем, в тот же день. Почему сам пошел? А я так думаю — тяжело ему было, не знал, как и куда. Если действительно убил — тогда вот она, совесть, а если нет — Большакова в морг отвезли, от детей подальше, а все равно в доме покойник. В камере хоть какая-то определенность, другие за тебя решают, его не возьми под стражу — он точно, от одной неприкаянности порешит кого-нибудь. Иногда он добрый. Говорит — неважно, суди, мне теперь без него пусто, а тебе еще работать. Раскрытое, конечно, это для карьеры в плюс. А чем я больше испорчу карьеру — тем что не стану ее портить или как? Вот вопрос. Сесть бы вот здесь на лавочку, пригреться — и не ходить никуда! Вошел в вагон, а там мужик сидит и курит — на взгляд вроде бомж, а там — кто его знает? Сейчас выгодно стало под бомжей косить — ни штрафа с тебя не возьмут, взятки гладки... Ну что я должен сделать? По-хорошему — должен, но ведь у меня на морде не написано, что я мент. Да и как его к порядку призвать — разве уговорами его проймешь? Надо бы в рыло дать — но это пусть кто другой, а мне не солидно. К тому же я не при исполнении, в вагоне свой наряд должен быть. А народ, конечно, сразу свое — “стрелять таких надо”. Разумеется этот тип борзеет, но встану я и заеду ему как следует — скажут, я превышаю и меня тоже надо стрелять. Так приучили — все говорят, тоталитарное сознание, чуть что — “стрелять таких надо”. Но одно дело разговоры, а другое — слыша с детства одно только “надо стрелять”, они лишь только заполучили в руки оружие — и вправду стрелять пошли. Фильмы тоже. Я их смотреть не люблю, потому что там все неправда, ошибки одни, хотя иногда случаи интересные даже для меня бывают. Мне Юрлов рассказывал, как-то взял одного: как додумался труп разрезать? А тот говорит, мол, в кино видел. Но главная недоработка там — герой, супермен, который берется решать и разбираться со своими врагами — а какое право он имеет вершить суд, даже если правый? Ведь тот, кто убивает, он тоже считает, что сам прав, а общество его когда поддерживает, а когда и нет. Пока не служил, думал в органах ничего не делают, потому что другим заняты или совсем лохи. Теперь сам — все вижу, все отмечаю, а сделать ничего не могу. Я же не крутой уокер, которому ни один закон не писан. Надо, однако, взять бюллетень — три дня будет свободных, может, что придумается. И такой удобной показалась эта перспектива, что действительно со станции не домой, а через мост потащился, в поликлинику, успеть до закрытия. На часах семь четырнадцать, очередь вся уже должна бы рассосаться. Зашел в кабинет — а там врача нет, зато Светка Березкина сидит. — Свет, ты чего здесь делаешь? — А у меня практика. Надо же — у нее кабинет, у меня кабинет — вот начальников наплодилось! Темнеет все раньше, еще рабочий день не кончился, а я уже сижу при лампе, да еще свет дневной на потолке, так уютнее. А занавеску отодвинешь, выглянешь — холодно даже думать, что придется выходить туда. Такой ноябрь выдался тяжелый — снег давно начал падать, а не ляжет никак — хорошо хоть грязи нет, вся глина промерзла, но без снега по застывшим жестким кочкам на каблуках тоже не пройдешь — завалишься. А в кроссовках на работу не походишь — имидж не тот, я ведь здесь не лаборантка какая-нибудь — полноценный терапевт, значит, должна быть барышня, а не шпана рокерская. А тут Павлик пришел. Напиши мне бюллетень, говорит. А что с тобой, где болит? Да везде, говорит, хреново. Ты б уж сразу к психиатру. А он — к психу нельзя мне, с работы снимут. Я, Свет, теперь ментом работаю. И как понесло его — видно, нельзя ему трепаться, разглашать то есть, но рассказать-то хочется, и не чтоб порисоваться — а потому что внутри уже не вмещается. А боится зря — мог бы все выкладывать, все равно я участливо в глаза смотрю, а слушаю в пол-уха — уши, небось, не казенные, всех слушать — не напасешься. Главное, вовремя под- дакивать. Слово за слово и рассказал он мне все. — Тебе придется для себя решить, как это расценивать — практика это твоя или ты сейчас должен помочь этому человеку. — Я не знаю — хоть вообще не берись за это дело! Может, все бросить, пока не поздно — пойти в налоговую работать? Там хоть, говорят, платят. — Там ведь тоже люди будут. — Какие люди? Бизнесмены. — А они чем не удались? Вот у меня на участке — старушка, от сердца ее лечу — так вот ей такие же, как у вас, молодцы из налоговой — дверь выломали. Звонили, а она не слышала, и с автоматами ввалились, “все на пол!” — ей теперь одним нитроглицерином не отделаться, а в больницу боится — двери-то нет. Анастасия Васильевна, старушка моя, как выяснилось, сигаретами приторговывала — у нее лицензия, все честь по чести; но какую-то там бумажку она — то ли забыла, то ли перепутала, короче, товар конфисковали, штраф назначили, скажешь немного — семьсот сорок тыщ, а ей ввек не расплатиться, она на пачке не больше ста рублей наваривает. Но одно дело убыток, бизнес, как говорится, есть бизнес, не можешь — не берись, но страху-то ведь натерпелась! Беда мне с ней. А с другими не лучше — вот, поганка одна — дети с внуками в однокомнатной все ютятся, а она в трех — и не хочет их к себе, не пускает, а сама двигаться не может, паркинсонизм у нее — знаешь, что такое? Ну, в общем, когда все трясется и человек вовсе не соображает, что к чему, связей не может устанавливать — кровообращение в мозгу нарушается. А то вдруг как осенит ее, все проясняется — и она начинает на полном серьезе делать построения — что вот пойдет и с собой покончит, чтоб все поняли, как неправы, а им квартиры все равно не достанется, потому что за нее столько платить надо, а у них денег нет. Скажешь, их проблемы — а мне к ней через день ходить приходится, и в собес с ней ездить — и не бросишь же. А мне, можно подумать, больше заняться нечем! Мне вон... (Мне бы замуж... Да я смолчала, не говорят такие вещи парням). — Да, вот еще, что спросить хотел — какие птицы бывают, кроме ворон и галок — они еще свистят как-то особенно? — Свиристели. — Нет, свиристели это зимой, а мне нужны которые осенью улетают. — Не знаю — еще я птиц буду разглядывать. А зачем тебе? Кроссворд, что ли, отгадываешь? — Да нет, надо. Мы бы еще постояли — но холодно. Неужели все парни будут теперь для меня пациентами? На работу когда брали — смешной такой дяденька, Виталий Валерьевич, главный наш, говорил — ну, теперь ты у нас без кавалера не останешься. А тут каждый кавалер — я сразу про него все знаю, где чего у него болит. Вот Павлик... Когда-то в одном классе учились, а теперь — человек, не какой-нибудь там отставной козы барабанщик — следователь, считай — герой, юридический кончил в Москве — серьезный такой стал, деловой, подрос будто. Уж вроде даже провожать пошел, а на меня не смотрит. Я теперь для всех — сестричка, девушка, белый халат и ничего живого. Ой, я ж бюллетень ему так и не выписала — забыла! Ладно, надо будет — еще зайдет. Птицы эти небесные были дроздами, но звались — птицами. Не бывало здесь ни сорокопутов, ни черемухи, ни гречихи с цикорием — лишь цветы, трава, куст у забора, дерево, порвавшее провода в прошлом году, спиленное нынче дерево. Здесь кончаются палисадники и начинаются бараки, потом за ними — стандартные дома, как в городе положено, с квартирами и гнездами луней на последних этажах, но о лунях — не принято, и Марья Васильевна, не досчитавшись цыплят как всегда погрешит на ворон и поедет по осени в ближнюю деревню, подкупить курочек-молодок, всего-то три остановки на автобусе, платишь как за посадочное место, а трясешься в дверях, в бензинной духоте, пока автобус, грузно развернувшись, намотав на шины навоз не встанет, пока шофер не выкрикнет: “Кому до Лунево? — приехали!” Здесь Светке даже по темноте ноябрьской ходить уже не страшно, ее здесь каждый знает, кого ни встретит — поздоровается. Соседки любят ее, зовут деточкой, и бесят каждый раз постылым ритуальным вопросом — замуж-то не собралась? Поднимется к себе на седьмой, но прежде чем окончательно спрятаться до утра в свой дом, в свою всегда на замке крепость-норку — без намерения, невольно, застынет, глядя сквозь подъездное окно на низкий темный город, разбитый на кривые осколки давними трещинами ничейного стекла. — Привет, собачка моя, привет, ждала ведь меня, под дверью лежала. Да не лижись ты, а сядь, посиди со мной, вот так. Такие вот они все, люди. Несчастные — всех надо выслушать, поговорить — слушай и ты меня. Я тебе буду жаловаться. Если б ты знала, Ладушка, как они мне все надоели! Достали они меня! Ну что за жизнь — все время общаться только с больными и убогими. Их всех не лечить, с ними разговаривать надо — а мне за разговоры денег не платят. А поговоришь с ними разок, пожалеешь — так вообще не отвяжешься, на дом вызывают, чаем норовят напоить. Старушка какая-нибудь, божий одуванчик, конфет достанет — им лет-лет и памяти нет, все для внуков, небось, берегла, а внуки уж сами переженились. А не возьмешь — обидится. Как бабка-угадка, наговорами лечу. Вот у Павлика тоже работа не ладится, у него парень сидит, а он никак решиться не может — преступник он или нет. Так вот — сначала решили, что человека надо убить, ну ничего, с этим справились, теперь решили кого-то наказать, а это уже сложнее, — кого наказывать? А парень, говорит, хороший. Видишь, зайка, хорошие парни скоро все только в зонах будут. А мне кто останется? Тоже ведь — двадцать один год, не девочка, замуж пора бы. Раньше хоть Макс был — да сплыл, теперь, говорят, миллиардами ворочает, сюда уж, наверное, и не вернется. — Ты чего, в коридоре сидишь, не раздеваешься — не обидели тебя? — Да нет, бабуль, устала просто. Да ты иди смотри, я тут сама справлюсь. — Ничего, там пока реклама — ты поешь, все на плите, я только что разогревала. — Я потом. Пойду пока с собакой пройдусь. — Только недолго. “Санта-Барбара” сейчас кончится, и там по первой какое-то кино будет, новое. — Ладно, я успею. Им хорошо — серию не пропустили, и вроде все дела выполнены, долг исполнен. А мы — жили себе, учились, а тут раз — и надо действовать, принимать решения, и от тебя другие зависят. Макс, Макс, где же ты? Сколько — года три уже? Или четыре? Надо же, а думала — никогда не забуду... Однако что за мерзопакостная погода такая, и снег опять срывается... В прошлом году об эту пору мы уже на санках катались. А теперь — какие санки... У меня на шее четыре улицы, две высотки комбинатские, и то еще скажи спасибо... Ой! Я поняла, кажется, кто убил... Ведь этот не виноват, это ведь тот, другой! Если зайдет Павлик — скажу ему. Или не надо? Нет, не стану говорить, не моего это ума дело. А чьего — знали только дочка с зятем, которые, под завязку напившись чаю с овсяными пряниками, уже ложились спать, (что-то они замаялись последние два месяца, сначала с похоронами эта мутотень, потом мусор выбрасывали — скопидом был отец, весь хлам хранил-собирал, на тачке не вывезешь), а то завтра им с утра раненько в горгаз ехать, и к нотариусу хорошо бы попасть, заявку на наследство подавать пора, и так протянули, как бы совсем не профукать. Вот и опять ночь. Жужжит, подмигивает сиреневым светом коридорная лампа. Наконец-то еще один день можно вычеркнуть, и о следующем, по крайней мере, до утра — забыть. Лежать на трех досках, пытаясь завернуться, как в одеяло, в рукава собственного свитера и теребить прошедшее, почти закончившееся теперь время, выстраивая его обломки в потрепанный, местами выцветший, поднадоевший комикс. Вот зеленый дом его на белом зимнем холме... Или белый, белый от жгучего солнца дом на летнем холме зеленом. И зачем только Митяй скандалить туда ходил? Зачем меня понесло? Вспомнить бы хоть название города, на окраине которого он тогда поселился. Где станция, там, наверное, есть вывеска, но он там так и не побывал. Вот первое утро, когда он, выспавшись в лопухах (лето!), поднялся из оврага, отряхивая куртку и обратился к первому, кто попался навстречу: “Мужик, скажи, что это за город?” — “Это самый лучший город!” — ответствовал встречный и гордо, без комментариев, прошествовал дальше. И тут же, сразу, встык, без пробела — беготня по электричкам от страха, грозного, как контролер; чужой пакет с деньгами; взрыв; главный на “Форде”; ларечек прежний свой; омытая поутру поливалкой площадь трех вокзалов, где ночевал сразу по приезде, пока тусовался в чужой Москве еще без копейки... А потом и школа забытая, красного кирпича, всплыла откуда-то, последний звонок, первый мопед, который чистил и оглаживал, словно цыган послушного своего коня, девчонка, та... — и вдруг ему стало так тепло, как будто кто-то издалека позвал его по имени, и он уснул... А ночь бежала над городом, рассыпая снежные облака, и носилась по двору собака, не умевшая ни говорить, ни жаловаться на судьбу — да и какие ее печали! Вот, спугнула с баков полусонных голубей и погналась за ними — они врассыпную, а она бегает кругами и лает на невидимое что-то наверху, в воздухе, и тают у нее на языке меленькие колкие снежинки. Пусть бегает вольготно и радуется всему этому миру.
|
|
||||||
КНИГИ НАЗАД: | КНИГИ ВПЕРЕД: |
|||||
Елизавета НАРКЕВИЧ | Елена КОЛЕСНИКОВА | |||||
Борис КОМИССАРОВ | ||||||
Ирина СУГЛОБОВА | ||||||
Авраам ФАЙНБЕРГ | ||||||
Эвелина РАКИТСКАЯ | ||||||
Банерная сеть |