Александр Вяльцев

ОХРАННИК СНЕГА

Новая исповедь опиофага

 

Страницы 42-78 (до конца)


 

Однажды на приятельской даче, сидя на кухне за полночным чаем, мы все, люди читающие, самозванно обсуждали чисто писательскую проблему: надо ли описывать героя подробно или не надо? За оба способа были поданы свои мнения. Подробное описание героя (вспомним, как начинается "Обрыв") скучно для читателя, который справедливо не понимает такого щепетильного отношения автора к выдуманному персонажу. Герой, по всей видимости — лицо несуществующее — должен обладать и несуществующими чертами, то есть чертами несущественными, вообще чертами, не нарушая подлинностью своих черт неподлинность описания. Подсунуть четкий образ героя впереди повествования — это как бы дать слушателю вместо музыки ноты, которые тот не умеет читать.

Но с другой стороны, образ героя (под видом реального человека) складывается не из одних поступков (требование "повествовательной" школы). На добрую половину он зависит от "доброкачественности" (или ее отсутствия) его внешности, умения одеваться, манеры поведения, интонации, владения словом. Следовательно, без всего этого и герой получится рыхлый, недопроявленный, какой-то среднестатистический (Ивашка-красная рубашка), превратившись в рупор авторских идей или некий орган перцепции, необходимый писателю для посторонних целей. В таком случае он не вызовет у читателя личных эмоций, узнавания и привыкания.

Хотелось бы некоей импрессионистичности героя, мерцающей подробности, не исключающей новой информации. Сказать, что на даме была красная шляпа, конечно, дозволительно и, может быть, вполне сюжетно достаточно, но уж как-то пикантно получается. Считать ли в этом случае, что остальной туалет такой же, как у всех, и примечательна на даме одна только шляпа? По-видимому, так: не описывать же для каждого досужего читателя все вплоть до последней пуговицы, как в протоколе? Но, с другой стороны, всякому ли герою достаточно красной шляпы, чтобы быть узнаным? Тем более, если у нас есть прекрасная возможность вести повествование от третьего лица?

Тогда же на даче я предложил свой вариант начала романа, где именно (на мой взгляд) умеренно подробно и лаконично дается характеристика вводимого в действие главного лица. Помнится, это выглядело так:

"Из дверей метро вышел человек в потертых джинсах, черной шляпе и с рюкзаком за спиной..."

Описание было признано слишком длинным. Может быть, достаточно сказать, что из метро просто вышел молодой человек, юноша, студент или кто бы то ни было, дать имя, а остальное, мол, и так приложится. Ладно, но если я весь роман хочу написать ради этого героя, чтобы создать прецедент, застолбить место и, а-ля Керуак, ввести в литературу нового героя и, одновременно, ввести его в нашу социальную действительность? Причем приоритет новизны первого глубоко связан с неновизной и обыденностью второй.

Так что, если я буду писать этот роман, то не для того, чтобы утверждать некие истины, и не для тебя, любезный читатель, а исключительно для него или для них, моих героев.

Откровенно говоря, для меня представляет бульшую трудность выбрать место, откуда следует начинать роман. Я имею на руках несколько вариантов, отличающихся местом, временем и чуть ли не личностью самого главного героя. Что же из себя будет представлять роман, когда он будет написан (если он когда-нибудь будет написан) — не берусь вообразить. Поэтому, пока что, двигаюсь на ощупь, с закрытыми глазами и жду, куда кривая вывезет.

Поэтому и начинаться этот случайный роман, с еще неопределившимся и несозревшим сюжетом, может тоже совершенно случайно, как случайны и неопределенны еще его герои, которые будут (надеюсь) вырастать и крепнуть по ходу дела.

Это мой первый опыт "романа", именно не романа, а "романа", чего-то непонятного, не подчиняющегося никаким законам — меонического произведения, где автор знает свою роль гораздо хуже героя и все торопится задвинуть его ширмой, за которой бедняга должен позабыть само свое имя.

И вот, возвращаясь к дачному эпизоду (который, может быть, тоже будет эпизодом романа, если уже им не является), повторю более подробно то, что можно назвать заготовкой романа или началом романа, хотя бы потому, что я не настолько плодовит, чтобы бросаться этими заготовками.

"Из дверей метро "Сокол" (почему "Сокол"? — тоже излишняя деталь) вышел человек в потертых джинсах, свитере (вместо шляпы — пусть!) и с рюкзаком за спиной..."

Стоп, стоп, стоп! — у человека (надо ли уточнять, что это был весьма молодой человек?) была еще одна деталь внешнего вида, которая не могла ускользнуть от любого, кто его видел, но для нас, повествователей, могла бы сойти за слишком тенденциозную, попытайся мы так просто упомянуть ее в общем ряду. Поэтому попробуем вывернуться из щекотливой ситуации и завершить описание молодого человека именно глазами (не нашими! Господи, мы-то знаем, кто он такой!) тех третьих лиц, которые постоянно незримо присутствуют в романах, наверное для того, чтобы роман не состоял из одних героев (их не так уж много — героев нашего времени).

Итак, всякий, кто имел честь увидеть нашего героя сразу с начала повествования (вот так: тут же пришлось к герою придумать и толпу, будто по собственной его недостаточной мобильности. С другой стороны, этой "толпе" я позволил увидеть самое первое появление героя на сцене, что само по себе лестно. В этом смысле, я даже завидую им, своими глазами его никогда не видевший. При этом четкость образа самого героя ничуть не проигрывает (вопреки Платону) от того, что отражается в зеркале выдуманной толпы) — не мог не заметить длинных свалявшихся волос, то и дело набрасываемых ветром на глаза. (Чтобы обезопаситься на первый раз от любых расспросов, обращаю внимание на рюкзак — предмет путешествий, возможно, длительных, возможно, таких, где герою просто не было случая... и т.д.)

Что же первым делом предпринял герой, как его зовут, сколько ему лет? Ужасное положение — начать роман с этих, уместных разве что в известном учреждении, вопросов: а где же он работает, а где прописан? Пока он прописан только в голове автора, откуда тот может его извлечь, а может не извлекать вовсе, дабы не создавать на его пути обязательных милиционеров, отделов кадров, учителей, начальников (которые не преминут прибрать к рукам и моего едва рожденного героя), в общем, всю эту хорошо отлаженную ахинею, которая называется повседневной жизнью, а в литературном варианте — реализмом. Уж не лучше ли сразу же утопить героя в реке или отправить в космос (завидую фантастам — не знают они моих трудностей).

(Вставка куда-нибудь ближе к концу этой (Господи, сохрани!) толстой рукописи, в случае, если она будет таковой. Задавшись целью заявиться с моим героем, я не подумал о моих читателях (эгоист!). По видимости, читатель переживает сейчас критическое состояние зачитанности, пресыщения литературой, невозможности читать и нехватки времени на это даже у самых незагруженных счастливцев. Свод литературы (не говоря обо всем остальном) столь велик, что возникает обидный парадокс: ныне, когда объем знаний, фактов и всяких предварительных моментов (например, всеобщая грамотность и предрасположенность к чтению), а так же престиж, польза и возможности писать (цензура слова лишь досадное отмирающее явление) — столь велики и роскошны (тут тебе и Гутенберг, и бумага, и электрический свет по ночам, не говоря уж о bic'овских ручках), тут-то, в этих парниковых условиях, позволивших объему литературы вырасти неимоверно, — читателю надо обладать по меньшей мере двумя жизнями (в одну — жить, в другую — читать) и цезаревой головой впридачу, чтобы переплыть это море (длинное получилось предложение). Поэтому мне жутко даже помыслить отдать рукопись на прочтение кому-нибудь из моих современников, и так в это время издыхающих под бременем обязательного к прочтению Флоренского или Джойса, без которых не то земля треснет, не то он сам себя уважать перестанет. Если же я не могу положиться на современников, потеющих, как я сказал, над очередным фаворитом, то остается надежда только на историю, любящую эти книги сжигать, и, следовательно, расчищающую дорогу для более поздних по времени авторов. Поэтому оставляю эту книгу для времени "после всемирного потопа" или пожара, или Армагеддона, когда у людей появится больше свободного времени и меньше соблазнов, и тут выплываю я (на белых лебедях), с моим героем, превратившимся в вечный, завершенный и почти легендарный образ, полный неясных пророчеств. Вставка закончена.)

Бедный читатель. Если я и впредь буду так растекаться мыслью по древу, то у него пропадет последняя решимость добраться до другого берега этой только еще начатой истории. Миль пардон.

Итак, значит, светило солнце, хотя не по летнему бледно, так как-то флюоресцировало сквозь беспрестанно набегавшие тучки. Асфальт мокро блестел, в воздухе плыл приятный послеливневый оптимизм. И мой герой, взглянув на небо, на птичек, на прохожих, весело прищурился и пошел в свою сторону.

"Где вы, мои милые паразиты?" — с прищуром в глазах подумал он про кого-то (зыркая по краям улицы из бескорыстного желания довести мир до невозможной полноты). Он искренне думал сейчас о мире в этих выражениях, пресыщенно затосковав по своим антипатичным друзьям, анти-том, анти-этом. Ах, какие у них прекрасные глаза!

У остановки он поколебался, но все-таки остался ждать автобус. Как-то неуклюже-неуклонно он влез в него, и его тут же задавили, зажали, затерли, как ему показалось с непривычки, — чтобы через несколько остановок выплюнуть его, как всегда не расплатившегося, словно попутный груз.

Здесь он скоро нашел соответствующий дом, вошел в нужный ему подъезд, где-то внутри ненужного ему совсем и незамечаемого никогда двора, с тополями и паразитическими наростами неизвестных складских помещений. Медитирующие старушки, долго прираставшие и наконец приросшие к скамейке, строго, непроницаемо и с большой долей гражданской символики в лицах воззрились на него, пропуская беспрепятственно в подъезд, и со всей своей отлаженной беспощадностью расстреляли в спину. (Во всяком случае, говорят, они только этим и занимаются. Глядя на них — можно поверить.)

Он влез в лифт, невнимательно ткнул в кнопку, вылез, отдрейфовал к нужной двери и позвонил. Дверь открыла черноволосая, очень миленькая девушка, почти девочка, закутанная в яркий платок.

Прямо с порога он бросился ее обнимать.

— Наконец-то, — сказала она. — Где ты пропадал столько времени? Иди скорее звони своей матери. Она двести раз звонила.

— Ну, какие звонки, прежде всего хавать, потом мыться, потом много-много спать.

Он бросил рюкзак, вошел в комнату.

— Люблю это ощущение — приезд. Глаз отвыкает от своих привычек и видит все как на самом деле, как в первый раз. Удивительное чувство знакомства со знакомым миром: как во сне. И он, но и не он.

Девочка снисходительно усмехнулась.

— Что будешь есть?

— Все буду, и чем больше, тем лучше.

Он с нетерпеливым треском стащил свитер вместе с рубашкой и с удовольствием швырнул на пол.

— Не расшвыривайся, кому-то собирать придется.

— Потом-потом! — закричал он и снова стал обнимать девушку...

* * *

Второй вариант.

Человек вышел из дверей метро. Назовем его Борей. За спиной у Бори висел рюкзак и болталась гитара, на гриф которой была надета широкополая фетровая шляпа. В остальном он выглядел как типичный люмпен. Неуставно отросшие волосья, расстегнутая куртка, перешитая и перекрашенная — поверх майки с иностранной надписью, и потертые джинсы.

Он пересек площадь, и в ту же секунду его выхватил из орбит перемещений других людей холодный взгляд милиционера.

Милиционер неприметно форсировал разделяющее их расстояние, чтобы оказаться в нужной точке с точностью торпеды.

— Подойдите сюда. — Он сделал магический жест, оставшийся невидимым для посторонних, который не могла преодолеть ничья злакозненная воля.

— У вас есть документы? — вот тот чистосердечный вопрос, который интересовал милиционера.

— Сколько угодно, — ответил Боря, и сняв с плеча рюкзак, поставил его на землю, больше им не занимаясь. Инициатива перешла к маленькой сумочке, висевшей на груди, откуда в свою очередь появился измятый паспорт.

Милиционер реагировал на это конкретно и, по обычаю всех милиционеров, чудесным образом стал могучее, подобно загадочному скандинавскому берсерку, пьяневшему от битвы.

— Из Москвы, следовательно, будешь, — выдалбливал он дверь в еще застилавшем его тумане.

— Из нее самой, — ответствовал Боря.

— А почему в таком походном виде? — штурмовал милиционер спрятавшийся за демократические правила гарнизон.

— А я всегда такой, — отстреливалась вражеская крепость.

— Ну а работаешь ты где? — подтащили штурмующие тяжелые мортиры.

— Да уж где понравится, — принялись заделывать пробоину осажденные.

— Ну а конкретно? — не унималась вражеская артиллерия.

— В зоопарке, — широким жестом пошла на уступки цитадель.

— Кем это? — противник отверг уступки, подобно привередливому Алариху.

— Смотрителем за животными, — с царской щедростью жертвовала крепость.

— Документ какой-нибудь есть? — упрямился Аларих.

— Да какой же еще документ? — изобразила неискреннее удивление этой неумеренностью крепость.

— Пропуск, например, — настаивал парламентарий осаждавших.

— Пропуска нет, да и с какой стати мне его носить? — попытались вывернуться теснимые осажденные.

— А почему ты тогда не на работе? — разломали своего коня хитрые дорийцы.

— А у меня выходной, — воспользовались последней лазейкой сыны Приама.

— А как ты мне это докажешь? — прижали их к стене ахейские мужи.

— И не собираюсь доказывать, — с отчаянной смелостью парировали внуки Дардана, воспроизведя бессмертный подвиг Муция Сцеволы.

— А я ведь могу отвести тебя в приемник, — привели осаждавшие самый сильный довод, своеобразный ultima ratio.

— За что же это? — ссылались прижатые к стене троянцы на божественные законы. — За что моя невиновность подвергнется такой участи, товарищ... вот в ваших погонах не разбираюсь.

— Насчет невиновности — это ты не торопись. Мы разберемся, кто ты и что ты, — рассердились на это бесполезное упорство суровые ахейцы.

— Не сомневаюсь, — пошла на примирение крепость, — так что если у вас есть к чему придраться, то пожалуйста, я к вашим услугам, а если нет, то я бы хотел продолжить свой путь.

— Поглядим, — было встречено неопределенной фразой мирное предложение. Из мятой книжечки выжимали последние капли трофейной информации.

Милиционер вернул ему документ.

— Почему паспорт в таком виде? Это основной документ гражданина, и он должен беречь его, как сберкнижку.

— У меня таковой нет, — усмехнулся Боря и, сказав "счастливо", удалился.

Долго еще бушевали страсти неудовлетворенного ахейца.

А новоявленный Эней плыл дальше по волнам океана, с улыбкой глядя и направо и налево.

Из телефонной будки он позвонил:

— Мама, я приехал, но домой заскочу вечерком...

Потом он позвонил еще в одно место. Абонент не ответил. С тем же успехом он набрал номер еще несколько раз.

Убедившись в фиаско этой части программы, он вооружился телефонной книжкой и решил по способу недавнего агрессора штурмовать неподатливую глухоту телефонной коммуникации.

— Привет, это Боря тебе звонит. Приехал только что и сразу приглянулся тутошнему полису. Ну, что-что: клоуза, конечно, его покорили. Нет галстука, и блайзер не в порядке. Он просто умилился и сгорал от желания познакомить меня со своими друзьями из приемника. Насилу отзынул... Да, замечательно откатал, расскажу при встрече. Ты давно не вылазишь? Это новость. Ну, ясно, "каждому свое", как написано на воротах Бухенвальда. Ха-ха, да, Бухенвальда, кажется. Ну ладно, чао, не забудь про подтяжки...

Некоторое время он стоял в будке в тихой задумчивости. Потом чему-то заулыбался. Снова взял трубку и набрал номер.

— Алло, алло, ну кто — Эрик Клэптон, разумеется. Да-да, он самый. Прибыл. Как, ты и не знала? Да уж добрых полтора месяца. Ох, и там был тоже. Да-да, и там. Где еще? Может, визуально? У кого это? Как, вы женились? Понятно, поздравлять что ли? И теперь так... Ясно. Что-то не нравится мне это. Ну что-что — на радость гнилой бюрократии. Ну, понятно, интересы высшей политики. А я тут три пары железных башмаков истоптал... Ну, понятно, понятно, каждому свое, как я только что говорил. Ну что ж, заеду, конечно, навещу молодых. На коврик, кстати, вставали? А коровий марш играли? Да-да, понятно. O'key, до скорого. Конечно, очень рад!

* * *

Третий вариант: он никуда не уезжал. Сидел дома и только собирался куда-то отправиться, безо всякой, надо сказать, экзотики...

Белесое небо, которое почему-то называют синим, солнце, просвечивающее стекло с геометрической правильностью идеала, выхватывающее что-то позеленевшее на деревьях...

Еще немного и его разбередит спуститься и поскрести загривок асфальта бесплатной рифленкой своих подметок. Он откладывает книгу и идет к окну. Распрямившись, засунув руки в карманы, он напоминает Наполеона.

Солнце буравит его. Его взгляд буравит окрестности. Если он выйдет — будет немного жарко, немного неудобно и чревато всякими неожиданностями со стороны уравнявшихся с ним в росте прохожих. Но ему хочется выйти.

Не обманывай себя: ты лишь ищешь повод убежать от работы. Что за глупость, какое я имею к этому отношение? Но ты сам предмет моей работы: интересно, что ты будешь делать? Ты слишком откровенен, так не делается. Раскроем карты. Слишком рисковано делать это так скоро, мы еще не выработали плана. Ну что ж, давай вернемся к предыдущему: ты и творчество, ты — неусердный проводник творческой мощи вселенной.

Слушай, если мы так неуклюже начали, что будет дальше? Ну, интереснее всего, если ты все таки выйдешь. Чего цедить по чайной ложке: отправь меня сразу... Куда? Я, пожалуй, на свидание пойду. Правильно, иди, а там — будь что будет. Черт бы тебя побрал! Не ругайся, лучше подумай, не нужна ли тебе сумка (рюкзак), не хочешь ли ты зайти в магазин? Нет, не хочу. Если ты хочешь отправить меня в магазин, ты очень скучно начал. Нет, я не хочу отправлять тебя в магазин, я так спросил, чтобы ты зря домой не возвращался. Жарко. Жарко...

Кстати, ты не замечал: они поставили на нашу аллею здоровые уличные фонари. Ты думаешь — это разумно? И протянули между ними толстые канаты, как на причале. Кажется, что они под шумок тянут напрямик линию электропередач — куда-нибудь на Таймыр. Такое ощущение, что по плану аллея должна у них мягко переходить в электростанцию. Все трудней найти сходство с аллеей. И эта бойлерная, боком поставленная прямо на пути? Это такое архитектурное украшение? Прямо перед окнами, так счастливо на нее выходящими. Весь дом пялится на крышу, покрытую толем и засыпанную мусором. Веселый видец! Будто и не было до них никаких Версальских парков...

Господи, не погуби в себе архитектора, погнавшись за славой поэта, как Периандр! Он был хороший поэт? Совершенно дурной. Так ты считаешь, что... Забудь, это шутка. Жарко, однако.

Но только он вышел на улицу, над крышей соседнего дома назойливым видением выперла розово-лиловая туча. Вместе со своими товарищами ей было куда сподручнее в короткое время обложить полнеба, чем ему убедить себя в торжестве рокового обстоятельства.

Когда налетел первый шквал, он был в конце улицы и стоял в жестоком раздумье, противостоя ветру, и без того соблазнявщему не идти дальше. Новый порыв поднял целый столб пыли, выше самых высоких домов. Пыль реяла в воздухе, резала стеклом глаза и уже заволокла пространство, которое он еще только собирался пройти.

Это забавно, подумал он, забавно. Я почти придумал ему мысль: приготовления для Великого Потопа, но потом отменил ее, потому что она вряд ли могла прийти ему на ходу. Непонятным образом облака изменили направление и давно зашли в тыл. События развивались приятно заостренно — для любителя гроз в разное время года.

Но вместо того, чтобы вернуться домой за зонтиком, он зашагал дальше, поставив целью добраться до какого-то места, пока непогода раскачивается. По дороге он не раз задавал себе вопрос: что его задержало в этом тягучем времени, в котором он проспал несколько часов, и почему наконец возложил надежды на вечер — самое ненадежное время дня?

Потом, соотетственно, было метро...

(конец рассказки)

Находящемуся в событиях нет смысла писать о событиях. В сильно разряженной атмосфере высокой радости тяжело дышать. (Не знаю, рассматривать ли это как конец предыдущего или начало следующего?)

* * *

У меня на работе щенок неведомого происхождения, безобидный разбойник, не вызывающий страха даже у кошек, которые пускают его залазить на себя во время сна, лизать и даже притворно кусать. Терпеливо сносят это или, когда совсем надоест, забираются в недоступные для него места, а он бежит следом, спотыкаясь и производя разрушения.

Как они все, он встает только передними лапами на первую ступеньку моей лестници и всматривается в дверь, не решаясь и желая. И как все дети, бежит на любой звук.

Какие-то жалкие, заморенные голуби на моем дворе, линялые, непонятных чернявых расцветок. Ходят искривленно, прихрамывая, будто перенеся какую-то болезнь.

Вот и осень в середине лета. Матерчатые колокола мокрых зонтиков в кафе, служащие для тени, перегнулись до самой земли, и вправду по-цветочному.

* * *

Где-то лет в шестнадцать все детское во мне вдруг с ужасом прислушалось к тому, что я вхожу в возраст, когда мне станут доверять и предписывать дело убийства людей, когда меня официально станут принуждать совершать самый страшный из смертных грехов, когда меня на самом деле захотят лишить невинности и чистоты детства — насильственно и всеобще склонив к грехопадению граждан.

Как-то на станции мне попалась толпа призывников. Они стояли с кучей пожиток, будто жертвы караблекрушения или беженцы, одетые в серые обноски, с белыми стриженными черепами. В ранах глаз — удивление и опустошенность. Они стояли как стадо овец, сбитых гуртом, под охраной облаченных в военную форму овчарок. Первое наказание законом.

Это был шок. Наступила полоса борьбы с безумием.

Помните царя из "Шах-Наме", с человекоядными змеями, растущими из его плеч?

(Я пишу "грех". Все мое мышление проникнуто христианской терминологией. Я остаюсь в этом здоровом русле, объединенный с христианством сознанием недостаточности мира.

Евангелие — книга не для многих. Когда она становится бестселлером, она превращается в пустоцвет. В ней есть зачатки культа, а это опасно. Нет такой большой книги, которая не обеднила бы человечество, превратившись в единственную. И только та, которая не претендует на это, приятна человеку, оставляя его свободным.)

* * *

В конце улицы заскрипела очень подлинно дверь с подкладкой из световых лучей. Ночная булочная, теплый свет, прямые, нежные батоны и несколько человек, утомленных и не злых. Улица заполнилась призраками прекрасной материи.

Сколько раз мне казалось, что все это пьеса, иллюзорный город ренессансного таетра, пыльные декорации, желтый свет. Пусто и безветренно, как внутри громадного помещения.

И иногда мне хотелось обратиться к зрителям: "Ведь вы тоже одиноки. И ничего не изменится от пьесы. Вы уйдете и останетесь одни. Это представление бессмысленно, неужели вы не видите? И каждое выступление — лишь пища для вашего одиночества!.." Но это лишь слова. Каждый играет спектакль в своей душе. Я не хочу вмешиваться в сценарий. Если он молчит, значит до финала еще далеко.

Вчера я получил письмо, в котором меня извещали, что мое желание удовлетворено, и я приглашен на роль несчастного человека в ближайшей пьесе.

За кулисами меня ждали потемки. Мертвые фасады домов усугубляли мою отверженность и отщепенство. Я шел мимо бутафорских строений, среди которых можно было основательно заблудиться. К тому же осветитель на репетициях экономил электричество.

В театральном городе нет прохожих, поэтому не у кого спросить, как пройти на сцену. Случайно мне попался режиссер. Я был взволнован и стал извиняться.

— Не волнуйся, — сказал он с усмешкой. — Спектакль уже идет...

Такой вот сон.

* * *

Сверкало солнце, я зажмурился, и тени деревьев ударили меня ветками по закрытым векам.

Я начинаю как губка, как мешок, как глаз, в который втекает целый мир. Я отвергаю философию грусти, гипнотизируя себя мыслью о тех сокровищах Голконды, которые каждую минуту задаром приносят мне танцующие боги. Мир-пьеса, мир-игра, мир-фильм, и ты смотришь его без страха быть прерванным через полтора часа. Перманентный киносеанс из фильмов собственной режессуры...

Сколь долго не тревожит меня кредитор реальности или фининспектор, заставляя уступить кое-что из того мешка, в котором беззаботно хранился мир? Взамен он сует туда что-то тупое и тяжелое, что мерзко пахнет и насилует глаз. Отныне такой "обмен" устанавливается постоянно. Да и сам глаз уже сфокусировался и мечется в поисках целей, на каждой из которых подолгу задерживается.

Я снова стал собой, я снова попал на наш печальный корабль, дремотно и бессмысленно прозябающий посреди озера, из которого не вытекает ни один ручей...

Китайские драконы над ночной улицей притворяются ветвями деревьев, чтобы научить меня мудрости. Не надо мне их мудрости, знаю я ее. Мудрость бесполезна человеку, желающему счастья. Тут разница: восточное желание покоя ("мудрости") и западное — счастья.

Я не согласен с любимыми своими книжками. Если жизнь не для счастья, то для чего она? И если литература не для того, чтобы мы, как недостаточно счастливые читатели, пережили чужое счастье, то для чего она? Другое дело, что переживать счастливость гораздо труднее, чем воображать ее, лежа на диване.

Счастье — столь же теоретическое понятие, как и кварк. В живом виде оно практически не встречается (ну, конечно, если ты не опоздал на самолет, который потом разбился). Все, что ты переживаешь как живое существо — закономерно и естественно. Значит, тут нет места счастью. Счастье — особое преломление опыта, когда за ним обнаруживается некий таинственный подтекст, дающий пищу для несвязанных с ситуацией задних мыслей.

Счастье начинается при удалении от конкретности, в которой всегда одно и то же. Счастье — это литературная легенда или миф. Это превышение реальности — скорее силами души, нежели самой реальности. Быть счастливым — это "галлюцинировать" синхронно с ситуацией. Отягощенные посторонними мыслями и проблемами, мы, как правило, не способны на это. И лишь с некоторого временнуго растояния мы можем оценить какую-то ситуацию как великолепную. Но в том мире нам уже нет места.

Именно для синхронизации восприятия и реальности, то есть для избавления от посторонних мыслей и шумов, принято прибегать ко всякого рода "стимулирующим" средствам: вину и наркотикам.

Естественной или случайной синхронизацией, вызывающей душевный подъем и комфорт, часто бывает любовь. Любовь есть способность синхронизироваться за счет некоторого материального образа. Ту же роль материального объекта синхронизации играет и искусство. Иметь предметом синхронизации человека — то есть "любить", как правило, удобнее, так как доступнее. Проблема лишь в моральной стороне дела, так как "любовь" предполагает обладание, а обладание приносит с собой долг. Обладание есть попытка закрепления синхронизации, как правило ведущая к разочарованию.

Из-за того, что объекты синхронизации, то есть импульсы счастья, находятся вне человека, человеку вновь и вновь приходится бросаться вслепую в глубину бытия, в надежде обнаружить там жемчужноносного моллюска. Но преодоление плотности вещества вызывает такую усталость, что душа уже не готова ко встрече со своим счастьем. Поэтому с годами в человеке все больше прогрессирует некий духовный онанизм и укореняются вредные привычки к безочарованности и лени. Каждая попытка кончается неудачей. Бытие приобретает характер проклятия. Выход тут один: надо становиться личностью столь крупной, чтобы не помещаться в сеть бытовых помех.

Ситуации неуправляемы, защита или усилия всегда недостаточны. Поэтому рассчитывать можно только на гениальность, которая располагает хоть часть случаев в свою пользу.

Значит, счастье — это тоже йога.

* * *

Лика думала, что сегодня воскресенье, и чуть не сбила меня с толку. Я думал, что сегодня понедельник (как оно и было). О. думал, что сегодня вторник. Так же, независимо от него, думала М. Все мы жили в разных днях недели. Мои же более точные сведения объяснялись тем, что я один из этой компании работал.

* * *

Капли потекли по стеклу, будто мир плакал, неудержимо недовольный собой, безвольно потеряв терпение от жалоб своих маленьких обитателей, их бесконечных обвинений.

Жизнь — как обостренное созерцание границ человеческого. И смерть — как бегство от этой пытки — пошлой неглубокости жизни. Отсутствие бессмертия — свобода от ограниченности. Нам дана смерть — значит, у нас есть надежда.

Мне представляется, что через отдушины разговоров о дзене, йоге, карме, дао, экзистенциализме, психоанализе, гештальттерапии, медитации, психоделиках, существовании вне катастрофы, в автобусе, в своем фильме, в своих вещах (Том Вулф) — в современном человечестве уменьшается критическая масса отчаяния, связанного с неизбежным. Этим вновь уравновешиваются весы, поколебленные потерей утешений христианской религии. Научные и духовные "ценности" — играют роль темы, за разговором на которую можно символически избавиться от — ну, скажем — "приговора". Поэтому все эти артефакты действительно работают и душеспасают, хотя бы способом любительско-утилитарного их применения, вроде молотка.

* * *

Я рассказал Эзотерику о Боге-заире.

— Интересная мысль, — усмехнулся он. — Я тоже знаю много таких штучек. Например, что святые — это те, которыми попользовался Бог. Попользовался и в качестве компенсации наградил их ролью земных святых.

— Весьма кощунственно.

— На самом деле, это Ориген в моей маленькой обработке.

— Это, конечно, не Истина, — добавил он, — но с точки зрения метода, это гораздо ближе к Истине, чем ортодоксальное учение.

Знание "метода" — единственное отличие Эзотерика от всех нас, и тут с ним спорить бесполезно. У него культ этого маленького божка, и как всякий культ — это немного смешно.

— Твое сравнение Бога с заиром — очень интересно, — сказал он мне после. — Это гораздо глубже, чем может показаться. Я буду думать об этом.

С Эзотериком меня познакомил Ф. До этого я ничего не знал о хаоме.

Ф. встретил меня в прихожей.

— Что так поздно?

— А что, я что-то упустил?

— Да, самые ништяки. Ты извини, я не могу нормально тебя встретить. Я, видишь ли, укурен. Так что не буду помогать тебе входить в дверь.

— Да не надо, я умею.

В его комнате как-то очень много людей, они чем-то заняты вокруг стола. Ничего не видно.

— Чем торгуешь?

— Новейшими технологиями космических путешествий.

На самом деле я не сторонник наркотиков. Но я не осуждаю тех, кто погрузился в это слишком глубоко. "Боль твоя — глухая нота". Или это:

...Через двадцать лет, окружен опекой
По причине безумия, в дом с аптекой
Я приду, если хватит силы,
За единственным, что о тебе в России
Мне напомнит...

(И.Бродский. "Прощайте, мадемуазель Вероника")

Мы вдвоем с Эзотериком пьем чай. Он кажется здесь самым нормальным.

— Мне понадобилось много лет, чтобы преодолеть в себе тривиальное отношение к наркотикам, — сказал Эзотерик. — Кому не известен Мамонтовский кружок или увлечение Булгакова кокаином? А Де Куинси, Кольридж, По, употреблявшие опий? Наркотики сыграли положительную роль в экономии человеческого либидо. Так считает Фрейд.

Ну, это я все знал и, вероятно, гораздо ближе Эзотерика, и это меня не соблазняло.

Сперва я чуть не порвал с ним. Я очень не люблю людей, которые настаивают, что я именно тот человек, который рожден, чтобы видеть свет незащищенными глазами. Они, как правило, хорошие актеры, вроде тех, которых описал Пруст в четвертом томе.

Я поделился своими мыслями с Ф. Он немедленно заразился моими сомнениями.

— Но все-таки он человек интересный. Посмотрим, если он будет приставать, я спущу его с лестницы (Ф. очень крепок и здоров).

Эзотерик не приставал. Позже он почти убедил меня в моей ошибке. Некоторые люди ведут себя так, что о них можно черт-те что подумать.

У Эзотерика есть жена, с которой он много лет в разводе, сын, способный художник. Одно время Эзотерик был сильно верующим, собирался даже стать священником. Всегда был не дурак выпить. Периоды запоя продолжаются по сю пору... Слабости человека все же как-то примиряют с ним.

Я вновь сидел в гостях у Ф.

— Хочешь попробовать вещь, более сильную по эффекту, чем атомная бомба? — спросил меня Эзотерик.

Тогда он не сказал ее название.

— После нее я стал понимать, о чем говорил Магомет или тот же профессор Гроф. Со мной будто ничего не произошло, а с другой стороны, произошло что-то диковинное, вроде сатори. Изменения происходят не с миром, а с наблюдающим. Ты это больше не ты. Перспектива расширяется до бесконечности, но ты платишь за это собой или своим разумом, на время, естественно. Это как договор с Дьяволом: ты в одно мгновение увидишь все миры, но сам превратишься в ничто, в лоскуток, как лопнувший шарик. Это, может быть, сродни встрече со смертью. Но именно поэтому это совершенно нельзя понять. Поэтому, в каком-то смысле, все это как бы мимо. А с другой стороны, я совершенно уверен, что именно это Плотин называл Богом.

...И взад-вперед игла, игла летает...

Эзотерик был неправ. Это не Бог. Это транс-божество. Это до того, как есть Бог. В том Хаосе или Меоне понятие Бог — так же, как и все, к чему мы привыкли в нашем мире — совершенно неприменимо. Скорее, это та Свобода, о которой мы все читали у Бердяева.

Строго говоря, хаома не наркотик. Это штука, которая чудовищно расширяет сознание, не порождая привязанности. Какая может быть привязанность к вещи, более сильной, чем атомная бомба?!

* * *

Не может быть писателем человек, способный много лет соблюдать умеренность — в еде, питье, женщинах, обладающий силой воли, предотвращающей всякое влияние действительности на него. Он может быть святым, но не писателем. У него слишком сложные отношения с действительностью, чтобы он мог благодушно и наивно ее описывать. Он не наивен, он не любит действительность, не заинтересован в ней. Она не может обмануть его своими формами. Значит, ему нечего описывать.

Что делать человеку, у которого за десять лет хватило силы не пристать ни к одному из "пагубных" увлечений своих друзей? На что рассчитывать человеку, который всю жизнь вел с этой жизнью упорный бой и не пустил ее дальше передних форпостов самого себя? Он не может писать жизнь, потому что в нем самом нет жизни. Тому, кто не поддался ни одному ее соблазну — что ему описывать, какую греховность запечатлять и какое знание?

Ирония истории: сластолюбец и интриган папа Александр VI Борджиа, пылавший любовью к собственной дочери, оказался защитником культуры в борьбе с Джироламо Савонаролой. (Вообще, папство на протяжении почти всего средневековья очень способствовало сохранению свободы Италии и поддерживало все оборонительные союзы против власти германских императоров. Поэтому вечный вопрос: гвельф ты или гибеллин, нам следовало бы решать в пользу первого.) (Истор. справка.)

В том же роде и вывод из хакслиевского 'New brave world': надо пожертвовать гармонией ради гуманизма. "Всеобщее счастье способно безостановочно двигать машины; истина же и красота — не способны."

Жизнь вообще совсем не прямолинейная штука. И (по видимости) защитник эгоизма есть защитник свободы личности.

По существу, мое не хочу значительно важнее моего не могу, потому что мое не хочу выражает мою онтологическую сущность. Не хочу — есть лицо личности. Оно выражает меня через меня. Не могу — выражает меня через других, перед мнением которых я заискиваю.

Родоплеменное общее не знает не хочу, оно не признает этой произвольной величины. Для него я в ответе за свой стандарт.

Этот стандарт говорит против меня, так как по психологии нашего общества: можешь — значит, и должен. А я могу — и это тем более ничего не значит, так как тут вступает в силу моя свобода, и я вдруг не захочу, и пусть все летит к чертовой матери!

* * *

Поздно ночью возвращался на работу. Только что прошел дождь, и еще что-то отдельное и последнее падало сверху на голову. И, конечно, было так привычно увидеть поливальную машину, щедро освежающую мокрый асфальт. И эта сумасшедшая поливальная машина напомнила мне абсурд нашей распланированной и раз навсегда утвержденной жизни, не способной ни на какую модуляцию, мутацию, изменения рефлекса.

* * *

У меня год идет по особому. Сперва пролетает стремглав, и полгода проходят как вовсе и не полгода, будто лишь зима кончилась. А потом замедляется, наверстывает упущенное, увязает в осени и вроде становится настоящим годом, и к финишу приходит как надо: долгим и плотным.

Русские люди должны любить осень, потому что это единственно реально существующее время года. Именно к осени время замедляется настолько, что его можно в подробностях рассмотреть, и застрявший в осени год добирает до своего настоящего веса, когда, утомив всех дождем и скукой, он превращается во что-то, что можно записать на чистой странице зимы или запить новогодним шампанским.

Осень, запах ладана. Блестящая агония золотого и кровавого. Вот она, старая несуществующая Россия, китайская страна.

Деревья облетели, одни только огромные тополя все еще шевелят неподатливой бурой листвой. Луна в ночном небе распласталась косматым пауком, раздвинув как льдинки облака и озарив стыки трещин оранжевым. А над головой у нее сиял весь спектр!

Редкий снег листвы, которую ветер рассеивает под ногами, а поодаль собирает в желтые барханы. Я гуляю с собакой. Она смотрит на меня пронзительно и выжидающе, показывая розовую начинку уха.

Жуткий холодный туман, сгущающийся по ходу ночи. Близорукие фонари вяло щупают соседствующий с ними мир, протягивая свой свет сквозь твердое вещество воздуха. Ближайшие деревья кажутся просвеченными рентгеном, отбрасывая во флюоресцирующее пространство веер черных рикошетов.

Дробь тысячи каблуков по утрам, слагающаяся в однообразный фон, словно шум дождя, в котором нельзя отличить отдельных капель, — сигнализирующая вселенной о пробуждении людского вещества, тысячью спин увлекаемого в воронку метро. Низвержение в Мальстрем.

Ранний зимний холод в конце осени. Ощущение, что в груди зияет прореха, через которую этот ранний зимний холод проникает в мое тело, делая мне тесно и больно. Ранний зимний холод.

Девушка из метро в красной куртке. Она прямо выстрелила своей улыбкой. Есть такие улыбки, в которых белизна крупных, как айсберги, зубов, делают их (улыбки) — ужасно огромными и блистающими. Однозначно — много мужчин были сражены этой улыбкой, этим ручным взрывом, неотразимостью гипертрофированной радости, вырвавшейся в одном движении лица.

* * *

Психическое видение про елисейское преображение старух — но не в молодых, нет. У них мертвые распущенные волосы, как на картинах прерафаэлитов, заостренные холодные руки, неподвижные мертвенные лица, красивые и древние, как у богинь или античных кор. Возвратилась строгость формы, но без юности, высушенной мудростью. Неукоснительная правильность души и тела, выточенная песком времени, в жертву которой брошены свежесть и невинность — обманчивые и ребячливые источники жизни.

Или вот: волны радиации ткут сеть и обматывают ею небосвод, с которого она спускается липкой серой паутиной, и к ней прилипают и в ней задыхаются люди и животные. Сеть обволакивает мир предчувствием сиротливости, разрывая души в клочки с самого детства. И бледные, раненые прохожие, с вымученными бесцельными жестами, вновь и вновь поднимают ее и бросают по ветру — в мир, лишенный глаз и совести... (на Кэндзабуро Оэ).

Затканный ветками со снегом пейзаж, так что парк стал напоминать сады, нарисованные морозом на окнах.

Утро, после любви с нимфой К. Оно только что выбралось из ночи — в то сомнительное время, когда и без солнца довольно светло. Птицы в основном каркали и иногда чирикали. Черные деревья еще были полны силой и снегом, выпавшим за ночь. Был жуткий отходняк "на природе", слава Богу, без людей.

Как это было.

— Снимайте штаны, — сказал О. со смехом и взялся за дело, потому что я сам не люблю это делать.

Но вена все время уходила, он пыхтел, чертыхался. Я, кажется, побледнел. М. провела ладонью по моему лбу.

— Успокойся.

Наконец проклятый тромб был преодолен, и я почувствовал приход. Через две секунды я задохнулся в белой воронке, и меня не стало. Кейрос...

Мой голый разум, лишенный всякой опоры, все еще предостерегающе мигал аварийными лампочками, словно самолет, потерявший управление. Я опять увидел, что во Вселенной не может быть иной формы, кроме иллюзорной, потому что ей не из чего и не для чего складываться. Слова были красно-белыми палками, которые передают друг другу как в эстафете, а вещи, книги, знания — кирпичиками, из которых возводится, сплетается огромный, лишенный полостей куб невидимой нам четырехмерной жизни. Все, что казалось важным здесь, там играет служебную роль или неважно совсем. Все, что у нас есть — только грим, декорации или слабоумные выдумки идиотов, охваченных аксиологической манией.

Ширь пустоты восточного пространства,
И случайные совпадения с некоторыми.
Плачь пограничного стражника —
360 тысяч воинов и печаль.
Эстафетные палочки слов,
Выкрашенные в красное и белое.
Человечество — рисунок грифелем
На стене бесконечного.
Недостаточность мира,
И что-то за Богом.
Неулыбчивость твари,
Видящей странные тени на краю Бытия.
Обнаженные границы человеческого,
Слагающиеся в фактор
Враждебности мира, враждебности миру.
Окольные пути к смерти,
Иными словоми, способы защиты от страданий.
Колесницы учений, корзины мудрости:
Полнейшее непонимание сути.
Тупик Евангелия,
Тупик всякого верования, говорит Тайнозритель.
Что-то темное, что одолевает и Бога.
Закрытые глаза Мирового Оленя,
Многорукий Шива-Натараджи,
Танцующий с черепами на поясе.
Беспризорник Лапуты,
Сирота Шангри-Ла.
(Мессере, не грех ли такие опыты?..)
(В какую сторону вы вращаетесь, духоплаватель?)
Take the highway to the end of the night —

* * *

Зима. Темные груды рассыпанных по улице непосед, взметнувших свои серые шеи над сугробами плеч, что покрыли богатыми париками их вековечную плешь, посвятив их всех в безразборное дворянство.

Фонарей не было, я шел по плотному плоскому снегу, и лишь только бдящие окна клали на снег мягкие неопределенные заресничные тени света.

В метро. Сидел нога на ногу, читал китайцев. Вдруг от дверей ударило перегаром, будто нашатырем в больнице. Не проявляя интереса, скорее краем глаза увидел, как в вагон ввалилась группа парней и девчонок. Стриженые ребята, понтово одетые.

Они уже толкались рядом, и скоро до меня стало доноситься участившееся упоминание слова "дикобраз".

— А вот анекдот такой есть, — ввернул один.

Дальше смех, и кто-то хрипато:

— Отрастил патлы...

Это было уже слишком. Подчиняясь неумолимому чувству долга, поднял глаза от книги.

Все смотрели на меня.

— Чего смотришь? — сказал один.

— В чем дело? — с недвусмысленной спокойной яростью.

— Ни в чем, о патлах твоих говорим.

— А кому какое дело? — уже чувствуя за спиной воодушевление поднимающейся ненависти.

— А вот мне интересно, зачем тебе нужны такие патлы? — спросил хрипатый своим вываленным в говне языком и воткнул на неподобающе близкое расстояние свое лицо, перекошенное злобой и врожденным дебилизмом.

— Да ты знаешь, откуда я вернулся?!

— Из кабака, я полагаю.

— Я из Афгана вернулся, понял! — продолжал хрипеть он. — Понял! — повторил он, угрожающе нависая и покачиваясь в непосредственной близости.

— Я так сразу и подумал, — ответил я как можно спокойнее и вновь опусти глаза в книгу.

— Ага, — сказал хрипатый и выпрямился. — Эй, народ, вы слышали?

— Брось его, — сказала одна из девушек. Вряд ли они что-нибудь слышали, но могли догадаться.

— Все волосатые — паскуды, — сказал другой чувак. — Всех их надо убивать. — Но сказал скорее для истории, нежели как руководство к действию.

Хрипатый уже дежурным образом готовился защитить честь мундира, и сделал бы это, когда бы хоть чуть-чуть от ярости протрезвел.

— Ну, мы еще встретимся с тобой, лохматый, — промычал он, снова раскачиваясь невдалеке.

— В аду, — ответил я и встал. Мне предстояло пройти мимо них к дверям.

— Он сказал в аду, — пояснил другой чувак кому-то.

Хрипатый выпрямился. Это был самый удобный момент. Но он стоял с какой-то отрешенностью во взоре. Что-то будто загипнотизировало его на мгновение. Я успел выйти.

Уже на платформе я еще долго чувствовал ненавидящие взгляды из аквариума.

(У некоторых людей внешне, у других — судя по поведению — голова представляет собой шишкообразное завершение шеи, отвердевшее и обросшее волосьями за счет эволюции.)

* * *

Это одним из первых подметил Набоков. Время истончилось, материя износилась. Они агонизируют в сгустках уплотняющейся пыли, в самозавязывании узлов-пауков, в нашествии насекомых, в пропаже дорогих вещей. Конечно, это настает для каждой жизни отдельно — стоит только покинуть поток, и время в нем более не подчиняется обычным законам. Друзья в нем женятся и умирают, и действительность более неузнаваема. Ты для них и они для тебя — два обломка моста, которые вряд ли соединятся.

Уже долгое время я нахожусь в каком-то ужасном отрезвлении, которому не помогает даже коньяк. День за днем мною владеет какая-то "глобальная разочарованность" и суицидальная тоска. Трудно установить, что здесь причина, а что следствие. Может быть, я достиг того предела понимания, когда единственным ощущением становится голая печаль? Может, это время года такое, серое небо, неуклюжие фигуры в пингвиньих утеплителях черного цвета? Тотальный дискомфорт зимы.

Господи, как мне нужен ковер-самолет, чтобы перелетать всех этих пингвинов и их безобразные города! Нужна вполне реальная дача, где бы я мог оттаять на лоне природы, получить поддержку от леса, реки, неба... Все это нужно, и все это вне моих возможностей. Я совершенно непрактичен. Я умею лишь читать книжки и писать посредственные стихи. Когда-то это казалось отличным делом, сейчас меня все больше тянет в дрему, атараксию, выпадение в осадок. Здоровье мое все хуже: я постоянно болею. Мне не нужны люди. Если раньше я легко жертвовал своими маленькими удобствами ради их удовольствий, теперь я предпочитаю оставаться верным своему настроению, а они — как хотят. Мне ничего не надо. Во всех вещах и положениях я вижу подвох и обратную их сторону. Меня не вдохновляют даже женщины — этот безотказный стимулирующий механизм природы. Меня заранее тошнит от мутной воды любовных сцен и от столкновения с прозаической стороной всякой совместной жизни. Я просто в отчаянии от скуки и прозы.

Не восхищает даже природа. За природой больше ничего не стоит: ни любви, ни поэзии, ни чувства космического, ни моего личного фантастического будущего. Никакого этого бунинского настроения.

Сама действительность начала распадаться и расползаться. На языке всегда вопрос: а зачем так, зачем в таком виде? Почему она — собака, почему я — человек? "Она" и "собака" — не соответствуют по значению. "Она" — это сущность, единственное. "Собака" — форма, в которую она насильственно облачена, общее. А почему — не я?! Почему вот так — в человека, чье дело — умереть, исчезнуть и уже никогда ни с чем не иметь связи и соотношения?

С каждым годом я становлюсь капризнее и требовательнее. Я стал как мимоза и не терплю ни громких звуков, ни перенасыщения кубатуры движением. Я взрываюсь или убегаю.

Элементарная детская разлаженность со средой. Ничто не создает иллюзии, ничто не может обмануть. Вижу существа, которые не по своей воле живут и не по своей воле зовутся "людьми". Они исчезают, и ничего от них не остается, а другие прекрасно обходятся без них, тем самым подтверждая условность и призрачность существования друг друга. Тяга к бессмысленной жизни сильнее осознания ее. И в этом знании, в этой неуверенности в бытии — я виню нимфу К. Мне кажется, она резко состарила мой мозг.

Дурную роль сыграло и то, что мне многое стало легко доставаться. И запретные ранее плоды оказались безвкусны. У меня вообще пропала тяга жить ради чего-то.

Я чувствую, что я не жил, а выполнял какой-то культурно-образовательный урок. Впереди все время что-то мерещилось, и надо было быть готовым. И вдруг оказалось, что я все знаю, везде побывал, но ничего не испытал, ничему не удивился. Когда стоять, раскрыв рот — было, может быть, единственной верной реакцией. Я боялся выходить за пределы своего окольцованного "я" и обнажить "мрачные глубины". Я съел поедом свою молодость, я ни в чем не ошибся, когда ошибаться сам Бог велел. А теперь уже вроде как и ошибиться-то мудрено.

Как всякое духовное существо, иногда я размышляю о самоубийстве.

* * *

Не помню, как я попал сюда. Подвал был словно затянут паутиной. Веревки раскачивались, подталкивая и вертя так и этак болтающихся на них людей. Они напоминали висельников. Я старался не задеть нитей, постоянно рискуя запутаться в их уравнениях. Иногда я сталкивался с кем-нибудь из подвешенной команды, и мне делалось гадко от их плюшевых прикосновений.

Внезапно появлялось странное, ни на что не похожее лицо, которое не выражало ни ужаса, ни удивления, а просто какую-то заботу, не имевшую отношения ни ко мне, ни к странному положению висящего, ни к самой нити, концы которой было найти не так легко. Все они были помешанными.

О них даже нечего рассказывать. Они просто болтались, иногда поднимаясь и опускаясь без видимых причин, иногда сами натягивали ослабшие веревки. Вдруг их возносило кверху, и они болтались там наподобие вымпелов, и вдруг спускались обратно, часто по нескольку туда и сюда за раз.

Они не разговаривали. Даже когда сталкивались, они только обменивались несколькими репликами, после чего вцеплялись друг в друга, щипались и хватали друг друга за волосы. В порыве борьбы они случайно рвали веревки, и жертва падала и беспомощно трепыхалась на дне. И тогда все смеялись и аплодировали.

Хотя сразу это не бросалось в глаза. На первый взгляд тут все было спокойно и пристойно, хотя и чудовищно неестественно. Но теперь я видел, что здесь шла крупная борьба за выживание — и просто мелкая пакостливая возня личного характера.

Некоторые, схваченные за загривок, отбивались яростно и что есть мочи, другие беззвучно сносили достающиеся им затрещины. Передо мной один долбанул другого головой об стену с такой силой, что та разлетелась, и тело безжизненно застряло среди обвисших веревок. Нападавший в смущении удалился, бросая вокруг неуверенные взгляды.

Они не заботились о своей одежде, их лица были как высушенные лимоны, искривленные как на босховских картинах. И вдруг мне показалось, что они на одно лицо. Я закричал — никто не обратил внимания: они воспринимали лишь пульсацию нитей. В ужасе я побежал от них, споткнулся с первого шага, упал, повис и стал трепыхаться, в смятении дергая свои веревки как ополоумевший звонарь...

(сон в поезде метро)

* * *

Я знаю, Спаситель придет ко мне, когда меня не будет дома.

Как выглядит Спаситель? Может быть, Он маленький и невзрачный, бедный незаконнорожденный сын римского солдата Пантеры? Может быть, Он огромный, ужасный, стоит на одной ноге, смотрит на тебя и молчит? Может быть, Он твой знакомый, прошедший огонь и воду, изучивший все учения и побывавший в лоне всех религий? Может быть, Он знает все языки? Может быть, Он ничего не знает?

На кого Он похож?

Он похож на тебя — когда ты дойдешь до Края и сможешь там стоять. Тогда ты можешь объяснять и показывать. Тогда ты можешь скромно улыбаться, отойдя в сторону.

И кажется, я могу представить смерть. Это будет путешествие, из которого не возвращаются.

1984-93

 

Отзыв...


Другие произведения Александра ВЯЛЬЦЕВА, опубликованные на САКАНСАЙТЕ

ЯГОДЫ СОЛНЦЕВОРОТА
Альбом с фотографиями

РАССКАЗЫ:

Победитель
Честный критянин
Разговоры по-гречески

 

Aport Ranker