ВИКТОР |
ВПЕРЕД |
|
Виктор Гаврилин. Дол. Из лирических хроник.: Книга стихотворений. Серия “Поэзия России” – М., Некоммерческая издательская группа Э. Ракитской (Э.РА), 2001, – 504 с., ил. Переплет, золотое тиснение. Оформление обложки и иллюстрации художника Саратова В.В. Ответственный за выпуск А.Д. Богатых. | |||
Для жителей России – 100 руб. Для жителей стран СНГ и дальнего зарубежья – 10 долларов США. При заказе двух и более книг – 90 рублей, для СНГ и дальнего зарубежья – 8 долларов США. Для желающих заказать 10 и более книг – соответственно 60 рублей, 5 долларов США. |
За
помощь в издании книги автор приносит
сердечную благодарность первому заместителю главы администрации Солнечногорского района Проценко В. Г. Книга Виктор Гаврилина “Дол” делится на пять частей хронологически:1967-1980, 1981-1986, 1987-1993, 1993-1997, 1997-2000. Это этапы не только творческой биографии автора, но и жизни страны. Перед читателем открывается практически полная картина творческой биографии, биографии души поэта, много лет борющегося с тяжелой болезнью, но не сдающегося, не теряющего веры в свое поэтическое предназначение. Виктор Гаврилин – член Союза писателей России, автор нескольких поэтических сборников, публиковался в различных поэтических антологиях (“Строфы века” и др.) Книгой Виктора Гаврилина “Дол” наше издательство начинает серию книг “Поэзия России”. В ней будут выходить не просто наиболее интересные книги поэтов – наших современников, но книги значительного объема, являющиеся “избранным”, то есть подводящие итоги творческих периодов тех или иных авторов. Здесь мы помещаем только первую, самую хронологически раннюю, часть книги В. Гаврилина. |
||
В посвящение
многотерпеливой жене моей Нине собрана эта долгая книга любви и отчаянья. 1967-1980 * * * О грозы в мае! С ветром в занавеске, с уютной затемнённостью квартир, и шумные, короткие, как всплески, дожди весенний омывают мир. И жизнь ярка, как голубая вспышка, и до удушья запахов полна, и всё кричит, всё до восторга – слишком: живи сто лет – не вычерпать до дна. О грозы в мае! Холод губ в дождинках, твой жадный вздох – протяжно, глубоко, и небо слышно... В запотевших крынках скисает голубое молоко. ОСЕННИЕ КАНИКУЛЫ Мне грустно на тебя глядеть украдкой, чтоб нашу тайну оставлять в тени. А радость рядом. Руку протяни – достанешь ты записку из тетрадки. Но как колючи мальчика слова, когда лицо его ещё не колется, и по уши в него влюбилась школьница, а он влюблён в неё едва-едва. Ещё он ждёт всё самое, всё лучшее и ради славы пробует перо, ещё стрела мифического лучника ему не угодила под ребро. Ещё он юн, и с ним ещё везение, и время есть опаздывать туда, где вымокла в каникулы осенние его принцесса с пальчиком у рта. ДУЕТ ВЕТЕР Дует ветер. Железо дрожит на карнизе. Глохнет в свисте фрамуг чей-то крик со двора. Дует ветер в Москве, и со всей моей жизни, как мальчишки на драку, сбежались ветра. Дует ветер. Торжественно дует и жутко. И не вечер ещё, но почти что темно. Говорят: “За углом перевёрнута будка”, – и с улыбкой рассеянно смотрят в окно. Вот она, заваруха, восторг и тревога! Словно что-то стряслось со вчерашнего дня, всё мне кажется: кто-то вбежит, и с порога захохочет, и кепкой запустит в меня. Дует ветер. Мы свет допоздна не засветим. Где-то хлопают двери и тянет с окна. Старый тополь пригнулся. О Боже мой – ветер! Дует ветер. И жизнь ожиданий полна. * * * Мир, готовый к новому прорыву в область песен, зелени и птиц, ты, припавший в нетерпеньи к гривам взнузданных игривых кобылиц, забери меня в поход свой рьяный – с гиканьем влетим в цветущий день, покорим, красавцы и буяны, уйму городов и деревень. Я боюсь проспать твою атаку. И, тревожный от апрельских дней, просыпаюсь ночью среди мрака: не слыхать ли где твоих коней? А они промчались утром рано, бега их никто не услыхал. ...Эскадрон лихого атамана вёрст семьсот на север отмахал. МАЙ Мне в этот май впервые показалось, что молодость уходит от меня, и лучшее, что в жизни мне осталось, случится в эти тридцать с лишним дня. А май спешил за тридцать с лишним мига проделать путь блистательных побед: спеть соловьём, с ума свести полмира и обронить черёмуховый цвет. Как пахли ландыши! как ветвь сирени гнулась на том неповторимом рубеже, когда ещё спешит куда-то юность, но взгляд на вещи пристален уже. Дожди вприпрыжку убегали в лето, и первый гром в лохматых тучах глох, а время от заката до рассвета похоже было на счастливый вздох. Как жадно жил я в эти дни на свете, КИНОФРАГМЕНТ С ПАДАЮЩЕЙ ЛОШАДЬЮ Когда на экране в атаке вы видите лошадь, когда кувырками её обрывается бег, что с нею случилось – ничуть не должно вас тревожить. Конечно, нам важен сидевший на ней человек. А знаете, лошади падать нарочно не могут. Представьте: несётся из полных доверчивых сил, в галопе петля подсекает переднюю ногу... Но падать умело никто лошадей не учил. Со свёрнутой шеей лежала она среди лета, наверно, с обидой в своей лошадиной душе. Потом подошёл человек, человек с пистолетом... А впрочем, не надо. Ведь это за кадром уже. ВЕСНА Не картина она, а скорей мастерская, где прохладно, где разного хлама полно и где, кисти во влажные краски макая, пишут с детства знакомое нам полотно. Всё в набросках ещё, нецветасто и хмуро, только замыслы чётко определены. Лес – пока что не лес, он ещё арматура там, где листья живые шептаться должны. Но приятен мне мир этот мокрый и грязный, этот клубень беспомощный и безобразный, только б солнышком стать мы ему помогли. Грязь сегодня – не грязь. Это глина, приятель, и её оживит одержимый ваятель. О весна, ты – чумазое детство земли. * * * В нашу будничность и постоянство, в наши долы однажды с утра залетают изгои пространства, залетают большие ветра. На поющем юру, на просторе ты в поток попадаешь тугой, как кита из холодного моря, ты потрогаешь ветер рукой. А на небе – спирали, разводы и раздавленный солнца желток. Это детство. И полые воды, и не надо идти на урок. Это запах штормов. А ночами, как в задраенном трюме, темно, и тяжёлые ветры боками на ходу задевают окно. РОЗЫ ДЛЯ ОТСТАВНОГО ЛЕЙТЕНАНТА ИВАНОВА, СПИСАННОГО ПОДЧИСТУЮ В 43-м Две розы, не успевших распуститься, стоят у койки, где лежал калека... Две девушки по порученью ЖЭКа вчера их принесли ему в больницу и с праздником поздравили вначале, а после, долг платя былым заслугам, они минут пятнадцать помолчали и упорхнули, кажется, с испугом. Он тоже знал, что скоро будет точка, но для борьбы была ещё причина – хрипеть, но жить, чтоб эти два комочка цветами стали до его кончины. Он не был никогда сентиментальным, он никогда не умилялся слёзно, а тут в мозгу канючил голос дальний: “Как хороши, как свежи были розы!” И музыка военная играла, курсантов провожая на бессмертье... А вот сегодня дня недоставало, чтобы увидеть розы на рассвете. Простого дня, где, в общем, жертв не надо, где смерть тебя не ищет поминутно; его прожить – что побродить по саду и через тын залезть в чужое утро... Две розы не успели распуститься у койки, где лежал седой калека. Две девушки по порученью ЖЭКа вчера их принесли ему в больницу. * * * Неповторимый, сквозь чужие жизни пройду, за чьё-то сердце зацепя. Как все, умру. Умру в своей отчизне и потеряю навсегда себя. В тлен превращусь, как паутина, тонкий. Вздохнёт земля, и с каплями паров я долечу в пучины Амазонки и в бездны у Бермудских островов. Я стану всем – великая картина! – но этот прах, всесущий и земной, ни Бог, ни чёрт не слепят воедино, чтоб это жило и назвалось мной. * * * А по утрам, седым от рос, ко мне приходит солнце, ко мне приходит старый пёс и в дверь мою скребётся. Его костями угощу, взъерошу холку нежно и расскажу, о чём грущу, а он заснёт, конечно. Приходит женщина ко мне, приходит так, от скуки, а расставаясь, в тишине я ей целую руки. А сад запущенный зарос цветами полевыми, и не сдержать спокойных слёз от горечи полыни. * * * Я слонялся по городу Саки. Был карман мой хронически пуст. Я сродни был бездомной собаке. Был я смугл и худущ, как Исус. Мне претило чужое веселье. Мне хотелось рыдать и любить. Был я грустен, как будто с похмелья, только не на что было мне пить. В старом парке, в кафе, где прохлада, где коньяк попивал армянин, выпивал я стакан лимонада и под зной удалялся один. И слонялись со мною незримо, не сливаясь с курортной толпой, неприкаянность тихого Грина, одиночество пьяного По. Я по ним свои беды иначил. Я глядел исподлобья на свет и твердил про себя: “Я богаче, я пьянее других – я поэт”. * * * Игристо крымское вино, но зал в кулак зевает сладко, а над обшарпанным фоно потеет страстно дипломантка. Шопен. Полно свободных мест. Качает звёзды воздух шаткий, и слышен духовой оркестр с соседней шумной танцплощадки. Там пыль пропахла полынком – хмельна и терпка, словно вермут, – там отдых пляшет дураком. Шопен заглушен и отвергнут. Не огорчайся, Фредерик, что глухотою зал недужен. Ты слишком скорбен и велик, и потому ты здесь не нужен. Тебя попробуй заглуши, когда – печаль и мир заснежен. Ты – обострение души. Ты, как страданье, неизбежен. * * * Юность, бредни опочили. Боль была – утихла боль. Всё законно, как учили, но куда же ты, любовь? Ведь трезвеющее сердце так ещё порой проймёт и восторг чужого детства, и осенних листьев лёт. Но ломоть земного хлеба хватки требует земной. Ты, любовь, уже не небо и не солнце надо мной. И в груди тебе не тесно, и не бредится уже. Ты положенное место тихо заняла в душе. * * * Воздух державный. Гигантские планы с пробелами – ширь заразительна в этой великой стране. Русские мальчики, с их мировыми проблемами, спорят до хрипа и поздно сидят при огне. Русские мальчики – русские души ранимые. Зло их – не злобное, их не расчётлив расчёт. Сыто желудку, но голодно сердцу. Родимые, да от какого железа вы мир заслоните ещё? И океаны, и гул, и чужие коллизии бьются о берег, где вольно с простором дружить... Что за великая, что за тяжёлая миссия русским, весёлым, задиристым мальчиком быть! * * * Тихое-тихое время зноя, нечаянных гроз. Сонно над заводью реют редкие пары стрекоз. Нет в твоём сердце печали, нету и радости в нём. Лето пьянило в начале, стало привычкой потом. В этом затерянном месте думы блаженны почти. Злые ли, добрые вести – к нам не найти им пути. Кажется, будто на свете тихо и жарко везде, липы такие же в цвете, ивы сбежались к воде, так же татарники дремлют возле недвижимых лоз... Тихое-тихое время зноя, нечаянных гроз. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ Ещё почти бесплотна нежность, ещё в глазах усталый дым, но кровь, как утренняя свежесть, течёт по жилам голубым. Мир обретает очертанья простого доброго жилья. Приветны каменные зданья, светла февральская земля. И нету ничего на свете, звончее нету ничего, чем воробьи пустые эти, их серенькое торжество. Больная злоба откричала. И думать весело о том, что жил не так, смеялся мало, а плакать?.. Плакал ни о чём. ГОЛОС Каких случайностей стеченье и торжество каких начал, он, сам себе на удивленье, легко и радостно звучал. И сам певец, полумальчишка, к его напору не привык, он улыбался в передышках и трогал пальцами кадык. Он брал букеты неумело в припадке некого стыда, и высоко над ним горела его избравшая звезда. Курносый бог, в потоке света он глазом гордо поводил, а голос плыл: “За что мне это? Мне никаких не стоит сил...”. А мир вращался. Без привала шагало время в никуда, и тихо в бездну уплывала неповторимая звезда. МЕМУАРЫ РЯДОВОГО СИДОРОВА Я помню узкие окопы, весну, и осень, и дожди. Накидки. Мутные потопы и хрип в простуженной груди. И вечный бой без передышки, необъяснимый, как в бреду. Я помню гаубицы вспышки, замаскированной в саду. Я помню злобу в каждом нерве к нерусским крикам сквозь пальбу. Я помню мёртвый сон в резерве и с русой женщиной избу. Я помню воющие выси. Суглинок. Речь политрука о том, что целый фронт зависит сейчас от нашего полка. Я помню, как в снегу потели, и взрыва красного обвал... О битвах, тонкостях стратегий я только позже прочитал. * * * Печальная муза меня не тиранит. Как утро, чиста черновая тетрадь. А женщина возраста осени ранней меня отучает слова рифмовать. И попусту в прошлом не роется память, и звонкая осень не сводит с ума, а ты подойдёшь – не отнять, не добавить... Чего же мне делать! Ты песня – сама. Наденешь, смеясь, даровую обнову – как девочка в танце, дразни и кружись. А дни – безоглядны, и некогда слову, и сбивчиво набело пишется жизнь * * * Будет долгая тёплая осень. Не трави свою грусть, не трави. Будут травы на третьем покосе, что июньские травы твои. Это дань за ненастное лето. Пахнет мёдом от спелой земли, и не скоро – по верным приметам – соберутся в отлёт журавли. Тишина, тишина-то какая! Ни дождей, ни ветров не слыхать, словно век эта даль голубая будет хмель и тепло выдыхать. * * * Когда на койке госпитальной тебя устанет мучить боль, такой покой сентиментальный вдруг разольётся над тобой. И оттого, что нету Бога и сам ты – смертный и ничей, ты вдруг полюбишь мир не строго, до самых глупых мелочей. И жизни суетная драма предстанет ясною до дна, и позовёшь ты тихо “мама”, да не волшебница она. За этот трепет расставанья, за эту рвущуюся нить между тобой и мирозданьем – утешься – некого винить. Накройся, липовый апостол, поплачь в единственном числе. Всё хорошо. Всё очень просто. Всё очень мудро на земле. * * * В пустом углу, там, где стояла ёлка, – особенная песенка в году, – последняя подметена иголка. Ах, чем заполнить эту пустоту! В пустом углу поставлю стол для гостя. Загубленную зелень помянём. А во дворе на ёлочном погосте, смеясь, мальчишки хвойный ладят дом. Привет, неунывающее детство, бегущее, сопя, по январю! Благодарю, смешливое соседство, за то, что вместе мы, благодарю. У ПРЕДВЕЧЕРНЕГО ОКНА Ещё не светится заря за матовым стеклом. Белеет отсвет января на профиле твоём. Так неожиданно бледна, в уютной тишине стоишь сейчас ты у окна, оборотясь ко мне. Мы ни о чём не говорим, иначе скажем вздор. А этот час – неповторим, как на окне узор. Ты – миг счастливый, что изъят из череды времён. Ты – снимок, что удачно снят, но он не закреплён. Улыбкой тонкой сомкнут рот... День догорит дотла, и всё навеки обоймёт сиреневая мгла. * * * Когда мы были глупыми с тобой, за наши лихорадочные встречи бессонницей платил я даровой, ещё стихами – больше было нечем. Тогда ты платье красное носила. Терялись шпильки из волос твоих, а наши губы пахли апельсином, который мы съедали на двоих. Какую чушь с тобою мы несли! А на неё и дня нам было мало. На электричку, кажется, к восьми спешила ты. Хоть раз бы опоздала! Наверно, мы не истинно любили. Но почему неодолимо так меня пленял любой в тебе пустяк?.. Ах да, тогда ведь глупыми мы были. * * * Весь день собиралась гроза. Бескрайняя рваная туча уже не плыла, а ползла, гремя тяжело и тягуче. На том пустыре, где бельё поспешно снимали с верёвки, лениво качалось быльё, как будто в замедленной съёмке. Был потным металл под рукой. И день в ожиданьи извёлся, и, помнится, листик сухой за ворот попал и кололся. Вы скажете, мол, ерунда, чтоб помнилось всё до детали... Минутку, но в доме тогда любимую женщину ждали. Всё резко бросалось в глаза, внимание всё раздражало: и шутки, и смех. Но гроза, казалось, судьбу разрушала. А ночью шёл дождь проливной, и женщина молний пугалась. Была она рядом со мной и в памяти ливнем осталась. * * * Не знаю, в которых краях ты. Былое утратило власть. Зачем же ты с бухты-барахты мне заново сниться взялась? Я мог бы вчера рассмеяться, припомнив твой сонник смешной: “красивые к нежности снятся...”. Но это случилось со мной. Казалось бы, всё позабывший, и всё-таки помнящий всё, засяду за слёзные вирши пытать вдохновенье своё. Послушай, не мистика ль это? Встречаться, расстаться, клянясь, потом забывая, а где-то вершится небесная связь. Есть некие звёздные вахты, что сон подключают ко сну, и, может быть, с бухты-барахты и я тебе сниться начну. * * * О предосенний августовский свет! – созревший плод, когда вам тридцать лет. А из окна, открытого с утра, уже горчит, уже – дымок костра. Молчи, душа. Ты слышишь? – плоть горит. Пускай она своё отговорит. Благословенен первый холодок, и губы милой, и вина глоток. Благословенны ясные слова и без былых иллюзий голова. * * * Мы белый свет увидели тогда, когда отвоевали человека – был совершён великий подвиг века, и день настал для мирного труда. Хватив с лихвою горечи войны, нас баловали бывшие солдаты. Росли мы говорливы, грубоваты, но в том отцовской не было вины. Мы спорили, но понимали сами (и здесь была задиристая боль), что по сравненью с нашими отцами мы обречённо означали ноль. Мы уходили из родного дома и возвращались взрослыми вконец. Ночами просыпались мы от стона – от старой раны мучился отец. Но пелись песни, и вершилось дело, которое доверила страна, а над судьбою нашей всё висела сыновняя негласная вина. КОСМОНАВТ Что там за шорохи в эфире? Сквозь запредельный шум помех поёт Земля. Сегодня в мире ты выше всех, ты выше всех. Какая ждёт тебя расплата за долгожданный звёздный час? Заглянет чёрт в иллюминатор, но эти сказки не про нас. Земля – как ноздреватый пряник в глазури белых облаков... – Везучий, чей же ты избранник? Ты из железных мужиков. – Везучий, что с тобою будет? Какие ангелы, трубя, тебя хранят? Ведь только люди, лишь люди выбрали тебя. * * * О Родина, опять с тревогой, ты смотришь вдаль из-под руки. Пыль над державною дорогой, в полях – о Боже! – васильки. Да мир ли это? Чуток гомон твоих воинственных дворов. Застряла память в горле комом, и лик мечтателя суров. Россия, мама, что такое? В чём, вездесущая, грешна? Как долго нет тебе покоя. Всё не такие времена. И было бы вольготным слово, да ноша вечно велика – как раз для гнутого, прямого, для мирового мужика. * * * Июнь. Баркарола. Как поздно темнеет. Как тёмная завесь на небе легка. Глаза твои синие спать не умеют, но это проходит, но это – пока. Распахнуты окна в полночный, росистый, во дворик с сиренью. Мы в доме вдвоём, Чайковского тихо играет транзистор, и паузы тонут в дыханье твоём. Мы выше судьбы, и расчётов, и сплетен. Нам голову синяя полночь кружит. Твой возраст печальный уже не заметен, ты – девочка, что притаившись лежит. Любовь ли последняя, как наважденье, как мука, сошла на тебя с высоты... Поспешны рассветы в твой месяц рожденья, и в три проступаешь ты из темноты. Как жизнь на кону, как хмельная крамола, лежишь, сорока недолюбленных лет, молчишь, а в ушах всё звучит баркарола, и нету забвенья, и выхода нет. * * * Психолог тонкий, погоди, оставь недоуменью место – есть что-то скрытное в груди, чему названье неизвестно. И пусть ты прав бывал пока, но, что б законы ни сказали, я человек, во мне века копились капли аномалий. Не размечай небесный путь, не предрекай мне, что случится, мою кочующую суть не окольцовывай, как птицу. Пускай ей не свернуть с пути её миграций, но покуда она летит – о, погоди, – не убивай возможность чуда. В БОЛЬНИЦЕ К пяти опустеет и твой кабинет, и окна напротив погасятся... А губы твои сладки от конфет, как будто у пятиклассницы. Как много рассказано будет теперь дыханьем, холодными пальцами!.. А ты всё боишься: откроется дверь, и кто-то насмешливый ввалится. Но только снежинки вбивает метель сюда, сквозь неплотную форточку, где двое целуются взрослых детей – напрасные два заговорщика. А в пятой палате пронзительный свет, в курилке стучат доминошники, и рядом со мной умирает сосед, ругаясь на боль в позвоночнике. Я чай заварю и на мятых листах писать буду, правя в три яруса, банальные строчки о сладких губах, о жизни прекрасной и яростной. * * * Бывают встречи: нет в них обещаний, они спешат короткий срок прожить, назавтра в них ничто не отложить, и каждый поцелуй у них – прощанье. Как времени в них мало и простора! Как робости в них мало и прикрас! Пойдём на всё, не будет лишь повтора – всё в первый раз и всё в последний раз. Потом уедут первой электричкой твои глаза и волосы твои, чтоб ты не стала для меня привычкой, чтоб нам не доиграться до любви. А с плеч спадёт чудесная забота, мы даже писем не напишем впредь. Замрёт душа, как капелька на фото – и не упасть, и в небо не взлететь. * * * От морей и лиманов (может быть, навсегда), от курортных романов нас везут поезда. Монотонные рельсы – перестук, перестук... Нет, воздушные рейсы – это легче, мой друг. От Джанкоя до Курска только степь да сады, говорок южнорусский да посадок ряды. Позже – низкие рощи, перелески уже, и как будто попроще и спокойней в душе. А потом на рассвете где-то там, у Орла, впустишь в форточку ветер и замрёшь у стекла. Это вовсе не слёзы, это тянет с окна... Мать родная – берёзы! Березняк. Белизна. И в рассветные сини поезд выдавит крик, и подступит Россия, словно ком под кадык. * * * Ты стала тишиной теперь – в один присест, единым духом. Какую горькую ни пей, земля тебе не станет пухом. Вот, дорогая, – се ля ви. Пошла гулять дурная слава: твоё лекарство от любви – с костьми и черепом отрава. Прекрасно сыгранная роль. Правдоподобней не бывает. Но невозвратны жизнь и боль, а роли люди забывают. Ни слова больше. Вот и всё – лишь холмик с белой пирамидкой, где фото юное твоё молчит с загадочной улыбкой. Молчит кладбищенская тишь про жизнь, загубленную гордо... Ты ничего не объяснишь, хмельная, горькая Джоконда. * * * Спасибо вам, знакомые просторы – дорога, роща, стадо на лугу, – за то, что вас завидя с косогора, всё позабыв, растрогаться могу. ...А нынче пахло сеном на рассвете, и вязли пчёлы в русых волосах, и дул в лицо такой полынный ветер, что выступали слёзы на глазах. * * * В дряблой зелени вспыхнули гроздья рябины, словно ветром раздутые кучки углей. Я вдыхаю опять запах вымокшей глины и грибной аромат отдалённых аллей. Этой ночью шёл дождь не по-летнему кротко, не решаясь стучаться в уснувший мой дом, и сквозь сон мне мерещилось, что под окном, как к приезду гостей, всё шипит сковородка. Это август. С заплатами жёлтого цвета плодородья растрёпанное божество. Хмель минувшей весны и прожорливость лета отразились в тяжёлой осанке его. Он меня переполнил. Замучил оскомой от анисовок алых, агатовых слив и печали о той, что из этого дома навсегда укатила, “пока” обронив. Только всё, что за лето в груди накипело, – то ли счастье сезонное, то ли напасть? – отлегает от сердца и яблоком спелым в августовские травы готово упасть. ДВОРЯНКА С наивной душой гимназистки, с сухим провалившимся ртом дворянка породы российской – старушка в пальто продувном. Плешивый застиранный бархат, зашторивший глухо окно, – вот всё, что осталось от барства. Да было ли с нею оно? Великие ветры эпохи, октябрьские ветры смели остатние жалкие крохи от прежде роскошной семьи. Как всё оказалось некрепко! Как всё оказалось грешно! История мстила за предков – за кровь их, за власть и вино. И мстила порою жестоко. Но ей, не от мира сего, для счастья хватало и Блока, заветного тома его. А ныне старинную шляпку лишь скинет с седой головы – усталую русскую бабку в ней сразу увидите вы. И часто в окно спозаранок я вижу пальтишко её – одна из последних дворянок, сутулясь, идёт в забытьё. * * * В мир огородов и поленниц испить колодезной воды, как интурист, как чужеземец, свернув с просёлка, входишь ты. У женщины простоволосой берёшь ты гнутое ведро и пьёшь, осматриваясь косо, и влага холодит нутро. Потом, блаженствуя, ты куришь, усевшись на прогнивший сруб, и смотришь, как гуляют куры в тени запущенных халуп. И вдруг в тебя вселится жалость к окошкам крохотным, к избе, как к неудавшейся судьбе, к тому, что прозябать осталось. Ты распростишься с чувством этим в лугах пьянящих, в знойном лете. Ты машешь женщине рукой, такой цивильный, городской. Но до околицы до самой ты будешь странный стыд нести, как будто кто-то близкий, слабый тобой оставлен на пути. * * * Дожди ночные. Улыбнусь, как, засыпая в детстве, – маме. Октябрьская сырая Русь меня баюкает ночами. Дожди на родине моей, и не слыхать уже ни птицы. Я столько недоспал ночей, теперь легко и сладко спится. А осень так уже поздна, и так проста, и так неярка, что утром виден из окна другой конец пустого парка. ЖУРАВЛИ В непросохшем лесу, где берёзы в соку, и где почки по-спиртному запахли, и прелью разит от земли, вразнобой где-то глухо бренчат бубенцы на цепочке. Ты лицо запрокинь – это просто летят журавли. Что ты вздрогнешь, душа? Что ты, грустная, вслушавшись в клёкот, что за радость расслышишь, какую отрадную весть? Словно это к тебе, словно это они не пролётом, и на ближней поляне сейчас собираются сесть. А они пролетят – тонкой нитью, сквозной паутиной, – пролетят, как приснятся, высоким небесным путём, и рванётся рука на стихающий крик журавлиный... ...Ожидаем, и любим, и в вечной разлуке живём. * * * Полетели годы, полетели, как листва в сентябрьский листобой. Закружились горькие метели над моей склонённой головой. Перевал гудящий, это ты ли?.. Покатилось время под уклон. Зачастили даты, зачастили. Истекает молодой сезон. Месяца мелькают, как недели, и не сразу назовёшь число... Полетели годы, полетели. Золотые листья понесло. * * * Ты позвонишь – меня не будет дома. Какая чушь: нигде не буду я, лишь по страницам маленького тома ещё метаться будет жизнь моя. Я там честней, значительней и выше. Меня впервые не за что корить. Но нет меня – я потихоньку вышел бессонной ночью в вечность покурить. ОЖИДАНИЕ Анна, Анна, в 20.30 встреча в аэропорту, и тебе спокойно спится с карамелькою во рту. Как люблю я всё, что было! Как черна предчувствий чушь! И несёт земная сила над землёю сотню душ. Выжидая, смотрит глаз Мирового океана. Да хранит вас небо, Анна, да хранят моторы вас! Одинок комочек света на невидимом крыле, и тебя пока что нету, просто нету на земле. * * * Пора для горьких покаяний, приспевшая пора... Что вечных истин окаянней, что тяжелей пера! Глаза все ночи проглядели – ни огонька вдали, ни зги. Да что вы, в самом деле, сердечные мои! Не вышло счастья – что за драма?! Да разве дело в том? Кого задел?.. Простила б мама, а о других потом. Сердечные, не отрекаюсь от дружбы, но молчу. Не исповедуюсь, не каюсь и плакать не хочу. ЗАПУСТЕНИЕ Врастая насмерть в жернова, беря осадой огороды, – куда ни глянь, – стоит трава, трава без имени и роду. Напротив неба одного слагает вечность по былинкам, и нету ближе ничего к подзолам этим и суглинкам. Земля не выпустит за так ни тлен, ни дух из заточенья, пока стоит густой сорняк, исполнен дикого значенья. Плати за всё, кто был живой, за всё, что брал ты у природы. И стань бессмертною травой, травой без имени и роду. С САСКИЕЙ НА КОЛЕНЯХ Сколько ты, молодость, сбила сапог на амстердамских каменьях. Продыху дайте! Оставь меня, Бог, с Саскией на коленях. Пусть моё счастье пред небом грешно, медли, безгрешное горе... Весело милой, любимой смешно, и – никаких аллегорий. Двери закроем, задёрнем окно. Здравствуй, любовь и беспечность! Талию – левой, в правой – вино, и – обернёмся на вечность. * * * Ничего не происходит. Липа под окном цветёт. Закадычный друг заходит, околесицу плетёт. С кем такого не бывало. Будни, будни, милый друг: что-то память закопала, что-то вспомнить недосуг. Проза трудовых героик, драмы мелочных обид, горы цифр и грохот строек – всё уже вписалось в быт. Ничего не происходит. Свет до полночи горит. Тихо молодость уходит и “прости” не говорит. ЯБЛОКИ Нине Заполонили подоконник плоды – железо и нектар. А ночью снится: дым, и кони, и в синем августе базар, откуда нас потом увозят с каникул летних поезда, и трутся яблоки в авоськах, и пахнут, пахнут навсегда. Я их запомнил поимённо. Созреет в августе земля, я повторяю упоённо: “Шафран, анисы, штрейфеля...” А знаешь, милая, ведь рано с нескучным детством рушить связь. Грызи румяные шафраны, от солнца щурясь и смеясь. Ещё не биты наши карты, пока пьянит нас дух садов, и помним шумные плацкарты давно ушедших поездов. * * * Спи, моя перелётная птица. Что за даты на календаре? Сизый голубь в окно постучится – значит, осень уже на дворе. Значит, вместе с тобой не заметил ржавых листьев смертельный полёт. А сегодня остуженный ветер выдул хмель и с горчинкою мёд. В первый раз замолчим о разлуке, помолчим о любви в первый раз. Твои тонкие тёплые руки от усталых отпрянули глаз. И ни горе, ни глупое счастье – ничего меж тобою и мной этой дали осенней не застит, этой утренней дали сквозной. * * * Комочки крещенской зари, пичуги особой артели, одёжкой красны снегири – они да ещё свиристели. Свистульки слагать мастера, выискивать семечки в шишках, к жилью налетели вчера – сердитые, в красных манишках. За тридцать мороз закатил, и стынет голодная глотка, и нет попрошайничать сил, да что уж там – голод не тётка. И, гордое сердце скрепя, возникнут они у окошек. ...“Мы вам показали себя, а вы нам насыплете крошек”. * * * Душа осталась за чертой, где водится сентиментальность... Постой, поэзия, постой – берёт своё документальность. Неоспоримый документ свой приговор чинит над веком, но исторический момент вершится страстным человеком. Он ускользает из графы. Он создал факт пристрастной дланью, и все анналы не правы перед игрой его желаний. Строка свидетельства кружит вокруг былого самодурства, и на истории лежит печать скрываемого чувства. * * * Дни и даты листвой занесло. Что за сны нас качают ночами! От луны нестерпимо светло. “Honeymoon”* – говорят англичане. Забываю заморский язык. Забываю с тобою по-русски. Листья клёна в руке твоей узкой. Скажешь слово, и сводит кадык. Где те пчёлы, что мёд нанесли с одичавших таинственных злаков, с первоцвета дурманящих маков из какой-то восточной земли. Уж рукою подать до зимы. Дуют ветры на наших дорогах. Заночуем у вечности мы в диким мёдом пропахших чертогах. И до белых беспомощных мух будет бликов и снов колыханье, будут пьяные тени вокруг и твоё дорогое дыханье. * Медовый месяц (англ.)
|
||
КНИГИ НАЗАД: |
КНИГИ ВПЕРЕД: |
|||||
Вячеслав МОРОЧКО | ||||||
Борис КОМИССАРОВ | ||||||
Вера ГОРТ | ||||||
Дан МАРКОВИЧ | ||||||
Михаил РОММ | ||||||